Церковный староста Антип Карманов колесил всю ночь по хутору, крикливо прославляя подвиг Епифана Окатова, отрекшегося от своего состояния. Тех мужиков и баб, которые ему не перечили, Антип покрывал лобзаниями, а тех, кто пытался возразить, грозил согнуть в бараний рог. Он выбил окошко в землянке вдовы Соломен Дворниковой, оглушил осиновым колом бобыля Климушку за то, что они усмотрели в поступке Епифана Окатова некий недобрый замысел.
6
Фешка чувствовала себя на хуторе одинокой. Организатор и секретарь хуторской комсомольской ячейки Роман Каргополов ушел с двумя комсомольцами на Турксиб и не слал обещанных писем. Правда, в комсомольской ячейке, кроме Фешки, еще числилось двое ребят, но один из них все лето безвыездно жил в батраках на дальней заимке, а другой — пастух Егор Клюшкин — испугался кулацких угроз, стал просить не числить его комсомольцем, и Фешка после длительных и мучительных раздумий вычеркнула его фамилию из поименного ячейкового списка.
Потрепанную картонную папку с делами ячейки Фешка ревниво хранила на дне своей хрупкой корзинки, под тяжелым ржавым замком. Это было все, что осталось ей в наследство от недавно еще веселой и шумной комсомольской компании. И вот в редкие свободные, обычно непогожие вечера, когда Силантий Пикулин отпускал ее с пашни на хутор, Фешка, уединившись в амбаре, перекладывала с затаенной гордостью это нехитрое комсомольское имущество. Она долго разглядывала пожелтевшую плохую фотографию Романа и свой потрепанный комсомольский билет. Опасаясь, как бы не разучиться читать, она подолгу сидела над старыми протоколами ячейковых собраний, твердя полушепотом давно заученные строки, написанные неуклюжим каргополовским почерком.
Не было у Фешки ни угла, ни родных, ни близких. Жила она обычно в избе вдовы Соломен Дворниковой, работала на поденщине. В это знойное и ветреное лето она перед молотьбой снова вернулась к старому хозяину Силантию Никулину и нанялась к нему в батрачки.
Силантий был скуп с Фешкой на слова, по-хозяйски строг и требователен, но в харчах не отказывал, а по большим праздникам, после обедни, все чаще, строже и. отрывистее говорил ей:
— Я тебе вот что скажу, батрачка. У меня живи, ешь, пей, да только не зевай на работе. И мой уговор помни: держи язык за зубами. Я длинноязыких терпеть не могу. Там, где тебя не спрашивают, не суйся. Замри…
И Фешка сдерживала свой порывистый, вспыльчивый нрав. Дорого стоило это ей. Но она, помня об уговоре с хозяином, старалась молчать. Однако в свободные минуты она не могла усидеть в одиночестве, ее неотразимо тянуло на мир, к людям. И если ей иногда удавалось ускользнуть с хозяйской заимки на хутор — это случалось только в редкие праздники, — она воровато пробиралась на шумные и крикливые праздничные сходки. Здесь, забившись в угол, она подолгу молча просиживала вместе с ехидно помалкивающими мужиками из бедноты, которые, как и она, бог знает, зачем, любили приходить в совет и терпеливо высиживать там с утра до глубокой ночи. До одури накурившись крепкой суворовской самосадки и вдоволь намолчавшись, мужики уходили из совета всегда почему-то взаимно озлобленными, дерзко и грубо подшучивая друг над другом.
На следующий день после шумного пира, устроенного на даровые деньги Епифана Окатова, Силантий Никулин поднял Фешку чуть свет и грозно заорал на нее:
— Так ты помнишь о нашем уговоре?! Кто тебя вчера тянул за язык? Чем тебе помешал Иннокентий Окатов?
Фешка виновато теребила огрубевшими пальцами концы рваного полушалка и молчала. Что она могла ответить злому, еще не протрезвевшему после вчерашнего гульбища хозяину? Ведь все, что она думала об Иннокентии Окатове, она высказала вчера в совете, сама толкам не зная, как у нее сорвались с языка эти полные обиды и гнева слова, рожденные в ее сердце глухой и словно даже беспричинной ненавистью к Окатову.
Пьяный и мрачный Силантий Пикулин стоял в вызывающей позе перед батрачкой; долго ждал ее ответа на грозные вопросы. Но Фешка молчала. И Силантий понял, что он не дождется от нее ни слова. Вот почему он решительно бросил к ногам Фешкй ее вещевую корзинку и, сатанея от нового приступа злобы, вполголоса прохрипел:
— Катись к чертовой матери на все четыре стороны.
Фешка, наспех натянув на босые ноги ссохшиеся, одеревеневшие от грязи сапоги и прикрыв голову дырявой косынкой, схватила корзинку и побежала с пикулиновского двора к Соломее Дворниковой. Вдова встретила ее недоверчиво-презрительной усмешкой:
— Чего это тебе нигде места нет, девушка?..
— Талан мой такой, тетенька Соломея… — глухо проговорила Фешка и, уронив бедовую голову на ладони, заплакала.
— Ну, пенять не на кого. Язычок нас губит… — сказала со вздохом Соломея, намекая на вчерашнее поведение Фешки в совете.
Фешка смолчала, утерла концом полушалка слезы и, вся внутренне сжавшись от обиды и гнева, посмотрела на Соломею большими по-детски ясными и чистыми глазами.
Но Соломея сердито загремела самоварной трубой, отвернулась от Фешки и сухо проговорила:
— Придется тебе, голубушка, искать другую квартиру. Угла-то мне для тебя не жалко, а вот уже насчет харчей — извини. Сама знаешь, какие теперь времена…
Наступило тягостное молчание. Соломея долго возилась в кути, избегая встретиться взглядом с Фешкой. А Фешка, поникнув, долго сидела в безмолвии над корзиной, делая вид, что не может открыть замок. Наконец, глубоко вздохнув, она выпрямилась и, встретив взгляд Соломеи, сказала:
— Ну что ж, уйду куда-нибудь. Обузой не буду. Я все понимаю, тетенька. Прощайте. Не поминайте лихом.
— Бог простит… — Сухо ответила Соломея и повернулась к ней спиной.
Спустя несколько минут Фешка снова была на улице. Стояло хмурое, ветреное и дождливое утро. Неуютно и холодно было на грязной хуторской улице. Фешка шла вдоль переулка, сама не ведая, зачем и- куда Идет.
Вдруг она услышала чей-то негромкий, притворно-ласковый оклик:
— Одну минутку! Я к вам обращаюсь, гражданка Сурова.
Обернувшись, Фешка увидела рослую фигуру Иннокентия и, похолодев, остановилась как вкопанная. Иннокентий шел к ней крупным, решительным шагом. Он был в новой касторовой фуражке, заломленной на висок, и выглядел еще более молодцеватым, подтянутым и картинным.
— Разрешите вас проводить? — деликатно протягивая ей руку, проговорил Иннокентий и попытался обнять девушку.
Но в это мгновение Фешка откинулась и со всего размаха наотмашь ударила тугим кулаком по багровому виску Иннокентия. Она ударила его с такой силой, что он покачнулся и, едва удержавшись на ногах, ловко схватил слетевшую с головы фуражку.
— Какая ты сволочь! — презрительно прищурившись, брезгливо, сквозь зубы проговорила Фешка. И схватив поставленную на землю корзинку, порывистой походкой пошла от него прочь.
Иннокентий остался стоять на месте. Губы его судорожно дрожали. Лицо багровело от обиды, стыда и гнева. Он хотел броситься за уходящей девушкой и уже рванулся вперед, но, оглянувшись, замер: на плетне, уцепившись полными, пухлыми руками за колья, висела школьная сторожиха Кланька. Иннокентий понял, что Кланька все видела и теперь беззвучно смеялась над ним.
Фешка, прибавив шагу, скрылась за огородами. Оставив посреди переулка обескураженного Иннокентия, она долго блуждала без всякой цели вокруг хуторских гумен, а затем выбилась на широкую дорогу и пошла по ней в помутневшую от мелкого дождика степь. Шла она бойко, почти весело. Большое удовлетворение испытывала она оттого, что ей удалось так ловко ударить этого развязного, наглого и глубоко ненавистного человека. Но занимало ее и другое: надо было подумать о том, где удастся найти приют, ибо возвращаться на хутор она уже ни при каких обстоятельствах не могла, да и не хотела. В полдень, отшагав от хутора добрых два десятка верст, усталая и до нитки промокшая Фешка остановилась около придорожного стога и, зарывшись в пахучее свежее сено, скоро заснула молодым, здоровым сном.