— Я извиняюсь. При чем тут мой родитель? Вы хотите сказать — мой бывший родитель? — недоуменно проговорил Иннокентий Окатов.
— Обыкновенное дело! — подтвердил Филарет Нашатырь, испугавшись собственного голоса. — Факт, что твой батя отправил недавно на Акмолинск пять подвод потайной крупчатки.
— Позорный случай! — сказал Иннокентий с отлично разыгранным негодованием. — Да, отправил папаша обоз крупчатки. И я, узнав об этом позорном деле, заявил своему родителю. «Отныне ты враг мой, папаша!» И вам заявляю, граждане хуторяне, что я не имею больше сыновних чувств к моему бывшему бате. Уходя в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии, я агитирую перед вами: долой спекуляцию трудовым зерном!
— А ты бы лучше признался здесь, на миру, все ли зерно сдал государству твой родитель? — подал Иннокентию совет осмелевший пастух Егор Клюшкин.
— Факт. Сам-то много вывез? — поддержал Клюшкина Филарет Нашатырь.
— Довольно смешной и странный ваш вопрос, гражданин Клюшкин, — сказал Иннокентий. — Вы спрашиваете, все ли я вывез? А я спрошу вас теперь: что у нас с вами имеется? На какие мы с вами живем дивиденды. У вас двор, можно сказать, небом крыт, белым светом горожен, а у меня и того чище. Все вы помните мое заявление, что мне ничего не надо…
— Это факт, — подтвердил Филарет Нашатырь, только что протестовавший против речей Иннокентия.
Остальные мужики, насупясь, молчали.
Иннокентий, снова выдержав приличествовавшую моменту паузу, бережно сдвинул набекрень роскошную касторовую фуражку, поправил над козырьком пылающий бант и на носках, словно боясь спугнуть тишину, вышел за дверь.
8
В душных горницах куликовского дома еще с вечера собрались гости, званные на проводы Иннокентия. В превеликой тесноте разместились окатовские сородичи вокруг столов, накрытых скатертями. Вороха вареной и жареной в вольном печном жару баранины красовались на блюдах. Столы ломились от пирогов с серебристыми окунями и карасями, от нежно-розоватых груздей домашней засолки. Все было к услугам дорогих гостей, полутайно собравшихся под куликовским кровом. Море напитков и горы закусок. Пшеничные величиной с решето калачи и сдобные творожные шаньги. Замысловатые ватрушки, густо припудренные сахарной мукой, и маринованная, розовая, как невинный румянец степных красавиц, капуста. А капуста, как говорится, — на столе не пусто: доброму гостю в честь и чужому не жалко!
В переднем углу, под тяжелым резным киотом сидел скорбный и тихий Епифан Окатов. Он смотрел сузившимися мутными глазами на крестовину оконной рамы, на которой пухлый паук яростно сучил длинными ногами. Глядя на паука, Окатов шептал что-то бескровными губами, то и дело сморкаясь в красный с белыми горошинами платок.
Было тягостно, тоскливо, душно. Продавец Аристарх Бутяшкин целый вечер танцевал с молодой женой тустеп, а потом, когда Луша, обливаясь потом, вырвалась из цепких рук мужа и бессильно опустилась на софу, Аристарх развернул дорогую гармонь и завел песню:
Гости дружно подхватили:
Епифан Окатов, слушая эту песню, беспрестанно тер красным платком горевшие от скрытых слез глаза. Изредка исподлобья он поглядывал на самозабвенно поющих гостей. Как ни скрывал он своей скорби, обиды и гнева, но многие в этом доме чувствовали и понимали его состояние.
И в тот момент, когда Силантий Пикулин откупорил первую бутыль самогонки, в горницу ввалилась вслед за Иннокентием толпа мужиков, бывших окатовских батраков, однолошадников, — людей, которых не баловала жизнь ни достатком, ни обилием, для которых она была такой скупой на маленькие мужичьи радости.
— Шире двери! Принимайте дорогих гостей! — крикнул, словно отдавая команду, Иннокентий.
Мужики толпились за широкой спиной Иннокентия. Они громко крякали, — теребили бороды и завистливо косились на столы с ворохами баранины, с колоннами самогонных четвертей и соблазнительным блеском дорогих, расписанных розами тарелок.
— Прошу не сумлеваться, граждане мужики. Будте у нас дорогими гостями. Разделите с нами нашу хлеб-соль, — суетясь вокруг непрошеных гостей, приглашал их к столам Силантий Пикулий.
После некоторого замешательства первым подошел к столу Капитон Норкин. Быстро сорвав с головы свой жалкий картузишко, он повернулся к мужикам, столпившимся у порога, и, низко поклонившись им, запросто сказал:
— Не робей, мужики. Проходи к столам. Потчуйся даровыми харчами. Угощайся…
Филарет Нашатырь рысцой пробежал от порога вперед и присел на краешек скамьи за столом, рядом с хозяином — Ефимом Куликовым.
Иннокентий Окатов хлопотливо метался по горнице, принимая от пухлой куликовской снохи табуретки и венские стулья и услужливо подсовывая их мужикам.
— Сделайте честь столу. Отведайте наших кушаньев. Не обессудьте…
Когда гости были уже за столом, присутствующие обратили внимание на стоявшего в дверях пастуха Клюшкина. Непринужденно притулясь к косяку, он наблюдал за всеми. Иннокентий Окатов, заметив его недобрый, иронический взгляд, суетливо закружился вокруг него, приглашая к столу:
— Милости просим, гражданин Клюшкин; Не ломайте, ради бога, стола. За вами, можно сказать, все дело… — подобострастно извиваясь перед Егором, говорил Иннокентий.
Пастух, выслушав его, заломил на затылок дырявую соломенную шляпу и, ни слова не вымолвив в ответ, решительно повернулся и вышел, резко хлопнув за собой дверью.
Иннокентий обескураженно махнул рукой и, вырвав из рук Аристарха Бутяшкина гармонь, огласил горницу замысловатой и озорной игрой.
Иннокентий не расставался весь вечер со стобасовой гармонью. Он залпом выпивал стакан водки и, не закусывая, продолжал самозабвенно и яростно рвать малиновые меха гармони. Баб словно ветром срывало с мест. Все смешалось в чудовищном вертепе вспыхнувшей, как пожар, всеобщей бешеной пляски. Подобно стае вспугнутых выстрелом голубей, заметались, запорхали по жаркой горнице батистовые и шелковые платочки баб. В дробную иноходь бросились мужики, отбивая такт коваными подборами шагреневых и хромовых сапог. Один, путаясь в красочном, как павлиний хвост, бабьем подоле, отрывал замысловатые колена вприсядку. Другой обхаживал разомлевшую в пляске хуторскую красавицу, тропотя на одних носках. Третий работал, упав брюхом на пол, одними локтями.
И только Епифан Окатов, который тоже был в крепком хмелю, сторонился этой сатанинской пляски, смотря на все отчужденными, злыми глазами. Босой, в ситцевой рубахе, сидел он в углу на старинной — цветной софе в обнимку с Капитоном и грозно кричал, потрясая посохом:
— Гражданин Норкин, скажите им, чем вас обидел когда-нибудь Епифан Окатов?!
Капитон Норкин бессмысленно улыбался, пялил зеленые глаза на потолок и глухо бубнил:
— Меня никто в жизни не обижает.
— Вот это библейский ответ. Стало быть, ты настоящий пророк, гражданин Норкин! — провозглашал Епифан Окатов, цепко удерживая за плечи порывавшегося уйти Капитона.
Осмелевший от хмеля бедный мужичонка Проня Скориков загнал окатовского родича, зажиточного мужика с больными глазами, которого все звали трахомный Анисим, за посудный шкаф и, занося над ним пудовый кулак, говорил с презрительным спокойствием:
— Я тебя, суку, ненавижу, Анисим. Я тебя могу убить.