Недоверчиво, почти уже откровенно-злобно глядючи исподлобья на позднего гостя, Нашатырь думал теперь о том, что не в добрый час и неспроста, наверно, забрел к нему этот нескупой на красное слово, с запыленным лицом и затемненным сердцем человек в полусюртуке, полурясе. И, вспомнив сейчас о дурном вчерашнем сне (ему приснился провалившийся потолок в избе), Нашатырь связал этот сон с неожиданным появлением незваного гостя и, уловив эту связь, уверовал, что и сон в руку, и гость к одному и тому же лиху — беде. Сложное чувство скованности и смущения перед бывшим игуменом и все нараставшего озлобления против него овладело Нашатырем, и он уже был готов вышвырнуть вон из избы гостя.
Дело, однако, приближалось к рассвету. Бывший игумен, умолкнув, искоса поглядывал на притихшего в глубоком раздумье хозяина и, барабаня по столешнице костлявыми, будто железными пальцами, чего-то ждал: или того, что скажет хозяин, или сам приберегал на прощание что-то такое, о чем не смел пока говорить.
— Когда же нас начнут выселять?
— Полагаю, что долго ждать не придется. Совхоз уже базируется на месте центральной усадьбы. Я вчера там проходил. Шатры ставят. Походные кухни дымят. Не совхоз — военный бивак, лагерь Батыя! И трактора уже погрохатывают. Должны начать штурм целины. Стало быть, и за выселками вашего брата дело не станет.
— Так ведь осень не за горами. Разве мы успеем на новом месте обстроиться?
— А уж это дело хозяйское. Зима — не тетка. Придется торопиться…
— Нет, шабаш. Я из своей избы не уйду. Умру — не выйду! — твердо заявил Нашатырь.
— Ничего. С одним с тобой справятся. Не велика птица. Пинком вышибут, — презрительно усмехнулся гость.
— Да и не я один. Мы всем миром упремся. Все до одного в хатах закроемся. Как в крепости, при осаде.
— Все до одного? А вот это уже другой разговор! — сказал, оживляясь, бывший игумен.
И гость быстро придвинулся поближе к оторопевшему от этого воровского движения хозяину и заговорил тем глухим, переходящим в полушепот голосом, каким разговаривают люди, нечистые сердцем, замыслив недоброе:
— Эк ведь ты какой, гляжу на тебя, огнеопасный! Так с тобой и пожару в степях наделать недолго. Так вот что я скажу тебе напоследок. Дело тут сурьезное. Пороховое. Катастрофой, конечно, пахнет… Я уже сказывал тебе, что про подобные издевательства над мужиком на скрижалях апостолов коммунизма ничего не написано. Ни у Маркса, ни у Ленина никаких цитат на этот счет не найдешь. Классики марксизма об этом умалчивают… А что касается вашего хутора, то тут вы, конечно, будете вправе постоять за себя. Но при условии — всем миром. Короче говоря, оказать организованное сопротивление. Открыть массовую контратаку. Но — тише. Тише, — горячо прошептал гость, торопливо хватая за плечо хозяина, хотя тот сидел за столом весьма смирно и не пытался шуметь.
Снова оглядевшись по сторонам, напряженно прислушавшись к неясным ночным шорохам за окном, гость прошептал:
— Вот мой совет. Собери поутру с десяток верных однохуторян и объяви им тревожные вести. На меня, разумеется, не ссылаться. Обо мне никому ни гу-гу. Ясно?
— Понятно, — коротко ответил Нашатырь, вновь ощутив при этом противный озноб на спине.
— Словом, твоя задача — народ предупредить. Лишь бы беда врасплох не застала, а гам увидите, что делать.
И при этих словах гость, вскочив, как ужаленный, заспешил, собираясь в дорогу.
— Куда вы так торопитесь? Отдохнули бы часок-другой, — сказал пономарь, хотя в душе был рад уходу гостя.
— Нет, нет. Благодарствую. Пойду. Решил по холодку до райцентра добраться. Там у меня деловое свидание с надежным человеком.
— А в случае чего, где вас искать? — спросил Нашатырь.
— Вопрос к месту. Да ты не тужи, братец. В нужную минуту я сам тебя навещу. Гора, с горой не сходится. Мы же с тобой — живые люди. Ну, прощай. Не робей. Веруй, брат! — сказал бывший игумен. И, слегка коснувшись правой рукой плеча хозяина, дрогнувшего от его прикосновения, он поспешно метнулся в низкую, узкую дверь избушки и тотчас же исчез как привидение.
Выскочив следом за гостем, Нашатырь не нашел его ни на дворе, ни на улице.
Светало.
Мерцая неяркими звездами, кренилось над хутором очистившееся от облаков небо. Настороженная, почти физически ощутимая тишина сковывала пустынные улицы. Только где-то далеко-далеко в степи неистово ржали и яростно били землю копытами кони, должно быть почуявшие близость зверя.
И Нашатырь, прислушиваясь к тревожному ржанию и гулу конских копыт, долго стоял на перекрестке, рассеянно озираясь по сторонам, слоено не знал, куда ему надо было повернуть в эту минуту.
14
В полдень состоялось молебствие.
В открытой степи, за хутором, на высоком увале был разбит пропыленный, прополосканный степными ливнями и ветрами шатер походной церкви.
Палило.
Матовое от перекала солнце стояло почти над головой. По черным, как вороново крыло, парам, по скотопрогонным трактам, по выбитым конскими копытами выгонным выпасам, кружась в мятежной зловещей пляске, бесновались смерчи. Хищные степные птицы безмолвно кружились над толпой молящихся., и ветхие крылья хоругвей вяло трепетали на горячем ветру, пропитанном дымом далеких пожаров.
Вместе с бродячим причтом служил молебен и хуторской поп Аркадий. Несмотря на русую окладистую бороду, выглядел поп молодо. И по всей его осанке, в повадках, в выправке было что-то гусарское, удалое. Поговаривали, что он был в прошлом хорунжим в отряде атамана Анненкова, отпетым рубакой и лихим эскадронным запевалой, и все это было похоже на правду, Кадилом работал Аркадий, например, так лихо и беспечно, будто в руках у него был клинок, которым привык он поигрывать, кокетничая перед станичными зеваками и барышнями на полковом плацу. Большую, оправленную в фольговую ризу новоявленную икону богоматери держал на руках Елизар Дыбин — рослый, гвардейского склада мужик с насмешливыми глазами, старожил из хутора Арлагуля. Вытянувшись во весь немалый рост, он стоял, как столб, впереди толпы молящихся, и большие босые ноги его — пятки вместе, носки врозь — жгло разогретой полуденным жаром землей, как жжет под раскаленной печки. Но Елизар Дыбин с достойным терпением верующего христианина переносил эту пытку без внешних признаков раздражения.
От тяжелой, вправленной в шестиугольную темно-оливковую раму иконы, полуприкрытой расшитым гарусом холщовым полотенцем, тянуло сладковатым запахом столярного клея. И Елизар Дыбин, ощущая этот земной душок, исходивший от нерукотворного образа богоматери, испытывал некоторое смущение. А смущаясь, он мысленно просил бога простить ему, трижды грешному перед ним мужику, все его порочные сомнения в чудесном явлении этого образа какому-то, говорят, тотчас же прозревшему слепцу у ворот Абалакского женского монастыря в Зауралье…
Позади Елизара Дыбина, среди калек и юродивых, стояла на коленях немолодая женщина в ситцевой застиранной кофте, в дешевеньком выцветшем платке с бирюзовыми крапинками, прикрывавшем ее жгуче-черные волосы, тронутые на висках сединой. Это была соседка Елизара Дыбина, Ульйна Кичигина, мать шестерых детей, старшая из которых, восемнадцатилетняя Катюша, была у нее на выданье. Муж Ульяны Кичигиной, Архип Кичигин, переселившийся в конце прошлого века из Средней России в Приишимские степи, всю жизнь был батраком, а в конце прошлого года, после трехдневной забастовки поденщиков на бобровских табачных плантациях, в которой он играл, говорят, роль главаря и зачинщика, был найден убитым по соседству с табачными плантациями Луки Боброва.
Ульяна Кичигина молилась строго и истово. Высоко занося над слегка запрокинутой головой сухую, в лиловых прожилинах, руку, с полусмеженными веками, походила она на библейскую женщину, распростертую у подножия креста на Голгофе, — столько земного страдания и скорби, покорности року и невыразимого отчаяния было написано на ее суровом лице, так напряженно было все ее не по возрасту гибкое, упругое тело…