Маму ее я видел несколько раз, когда, на Рождество и Пасху мы устраивали концерты и выставки с подарками из гуманитарки, она приходила, устраивалась тихонько где-то в задних рядах, а потом быстро убегала, так что ни мне, ни Арине, ни другим нашим «воскресношкольным» помощникам не удавалось с ней поговорить. Да и не было никакого повода думать об этой семье.
До того случая, когда в Ксюшином бараке не обнаружили Лизу, девочку-«маугли».
Я хорошо помню этот день, тёплый майский день между Вознесением и Троицей. Я готовился к походу с подростками, выводил из «зимней спячки» палатки в церковном дворе (мы уже тогда въехали в свое здание, рядом с ДК), когда сюда вихрем ворвалась Марина. На ней просто не было лица, она открывала рот, порываясь что-то сказать, но, кажется не находила слов, задыхалась в обилии переполняющих ее эмоций, а руки ее тоже жили своей жизнью, ведя свой разговор с многострадальной ручкой сумочки. Я бросил всё, усадил ее на лавочку, принёс воды: «Ты чего? Что случилось?»
«Случилась» Лиза. Ее нашли в погребе совершенно случайно. Путевые обходчики, двое мужиков из райцентра, забежали в барак у разъезда днём, укрылись от дождя в сарае, и услышали скулёж. Тихий-тихий, будто из-под земли. Сломали дверь в стайку, откинули сено в углу и нашли погреб, закрытый на большой висячий замок. Скулили оттуда, снизу. Когда вынесли замок (благо, с собой был инструмент) и спустились по ветхой лестнице вниз, оторопели, увидев цепь, а на ней – маленькую девочку, голую, грязную, сидящую на соломе и каких-то тряпках. Рядом стояло ведро с водой и тазик с чем-то вроде запаренного комбикорма для скота. Девочка жалась в угол от света фонарей и подвывала по-звериному, а потом, звеня цепью, на четвереньках бросилась в тёмный угол, откуда воняло мочой и калом.
Одного мужика вывернуло наизнанку прямо там, в погребе, а второй, выбравшись наружу, пошел в барак, нашел семью, которой принадлежал этот сарай и начал молча избивать хозяина, уже сильно пьяного на тот момент. Его оттащили от неподвижного тела приехавшие менты, увезли всех обитателей барака и обходчиков в Сыры, а девочку доставили в шахтинскую больницу.
Марина, которая работала тогда фельдшером в стационаре, принимала ее, завернутую в одеяло, скулящую, с кожаным собачьим ошейником, который не смогли снять, потому что девочка кусалась и царапалась. Вся больница была в шоке, видавших всякое санитарок и медсестёр колотило, пока они пытались успокоить, а потом мыли и стригли маленькое голое тело, норовившее скрючиться в позе зародыша и улечься, то на дне ванной, то на кушетке, то на продавленной панцирной сетке больничной кровати. Девочка лет четырёх, вся в ссадинах и синяках, кожа да кости, так она и уснула в кровати, зарывшись с головой в одеяло и там привычно свернувшись в клубок.
Уже потом, несколько дней спустя, мы узнали и имя девочки, и обстоятельства ее маленькой страшной жизни. Лиза родилась с синдромом Дауна в многодетной семье сильнопьющих и нигде уже не работающих бывших железнодорожных рабочих. Как ее матери удалось обойти врачей и систему контроля за новорожденными, непонятно, но так вышло, что Лиза не была нигде зарегистрирована, и уже через год «прописалась» в своем погребе. Её подкармливали старшие дети, иногда даже мыли, но держали на цепи, как животное, звали «свинка Лиза» и по-своему, кажется, любили. Одна из сестер даже написала сочинение в школе про «любимое домашнее животное» и получила пятерку. Никто не догадывался ни о чём, до того случая с обходчиками.
Никто, кроме соседей. Потому что трудно в четырехквартирном бараке утаивать маленькую девочку четыре года, разве что одинокий и глухой Вова ничего не замечал, и то сомнительно. А Лиза прожила в больнице больше месяца. Она так и не заговорила, да и ходить ногами не могла, но очень быстро бегала на четвереньках по комнате и коридорам, освоившись в новом своем доме, а еще она очень ластилась ко всем больничным обитателям, пациентам и врачам, и отогнать ее от какой-нибудь сердобольной бабушки было просто невозможно.
Когда семью увезли, родителей – в СИЗО, а детей – в детдом, я присел возле Ксюши и спросил ее: «Ксюша, а вы знали про Лизу?» Та подняла на меня голубые глаза и сделал бровки домиком: «Конечно. Мы ей конфеты носили. И печеньки кидали, когда погреб был открытым» Меня замутило, и я отошел. И совсем другими глазами посмотрел на ее маму, когда она пришла однажды после этого за гуманитаркой. Сидел и исподтишка рассматривал ее, не мог остановиться: тихая, будто испуганная, синие, как у Ксюши, глаза всегда опущены, руки постоянно что-то теребят, кофту, юбку, пуговицу… Но ведь не алкоголичка, пропившая всё человеческое, как мама Лизы? Ведь знала? Ведь слышала, как скулит в сарае «свинка Лиза»? Слушала детские разговоры, давала конфеты? Как такое вообще возможно – знать и молчать?