Раздались первые стоны, проклятия, ржание обезумевших коней; лица всадников искажала злоба, над головами сверкали клинки. Французы дрались вяло, видно было, что моральный дух галльских петушков сломлен и смерть уже занесла над ними свою острую косу.
Себастьяни, из-за неразберихи оказавшийся в самой гуще боя, с трудом успевал отражать удары наседавших на него бородатых чудовищ в нелепых меховых колпаках. Ему некогда было наблюдать за тем, как рядом сражаются соотечественники, даже сына он потерял из виду, однако взгляд его выхватывал из окружающего хаоса то лицо смертельно раненного старого друга, отмеченное неуместной счастливой улыбкой, то беспомощно раскинутые в воздухе руки, из которых выбили оружие, и снова перебинтованные пальцы! В шуме битвы Себастьяни различал слова предсмертных молитв, среди которых ему чудились признания в любви неведомым женщинам!
Вообще, творившееся вокруг представлялось ему какой-то жуткой гекатомбой: французы вели себя так, будто заранее приготовились отдать себя в жертву. Они с радостью бросались в объятья смерти, словно эти объятья сулили им ласки неземной любви, русские же, убивая их, казалось, свершали завораживающий обряд, творимый из века в век перед алтарем ненасытного идола. Воображению генерала представлялись события баснословной древности: гибель тысяч достойнейших мужей у ног прекрасной гречанки, запутавшейся в лабиринте роковых страстей; крушение славного Илиона, навлекшего на себя гнев строптивых богинь. «Гнев какой кровожадной дьяволицы обрушился на нас? Что же помрачило рассудок вчера еще вполне уверенных в себе, не желавших дешево отдавать свои жизни мужчин? Откуда взялась эта бестия, лишившая нас покоя? И Господь остается безучастным к нашим бедам!» — все эти вопросы, атаковавшие мозг Себастьяни, оставались без ответа. Он не мог одновременно решать мистические шарады и достойно парировать сабельные удары, сыпавшиеся на него со всех сторон. В пылу схватки генерал не замечал, что сопротивление его солдат практически подавлено, что большинству бойцов уже никогда не быть в седле и их мертвые тела лежат в пыли, попираемые копытами разъяренных лошадей, что многие уже пустились в бегство, преследуемые свежими силами русских, а та горстка отважных, которые еще не выронили из рук палашей, редеет с каждой минутой и вот-вот будет позорно пленена или изрублена. Только встреча с Жюлем вернула Себастьяни реальное представление о происходящем вокруг. Увидев сына возле бесполезной, не выстрелившей ни разу за весь бой пушки, неуклюже лежавшим на ящике с ядрами с неестественно свесившейся правой рукой, судорожно хватавшей пожухлую осеннюю траву, генерал пожалел, что до сих пор не убит. Он понял: его мальчику осталось жить считаные минуты, но это была только часть трагедии — на указательном пальце Жюля зловеще белела повязка.
Себастьяни соскочил с коня, рискуя тут же быть заколотым пикой какого-нибудь безжалостного донца, и склонился над тяжелораненым. Грудь юноши была прострелена ружейной пулей навылет, синее сукно мундира пропиталось кровью, он бредил.
— Жюль, mon enfant, это я, твой отец! — Себастьяни безуспешно взывал к сыну: тот уже ничего не понимал, находясь во власти предсмертных видений. Его мутнеющий взгляд был устремлен в серое сентябрьское небо. «Он не видит и не слышит меня. Неужели ему уже ничем нельзя помочь?» — Генерал в отчаянии ломал пальцы.
Запекшиеся губы Жюля неожиданно зашевелились:
— Наступают холода! Она погубила меня навсегда, навсегда… Я выпил свое счастье до дна… Я твой. Я снова взойду на щит, возьми же меня отсюда скорее в чертоги небесного блаженства!
Не желая верить своим ушам, генерал хотел было обнять единственного наследника, вырвать из цепких объятий смерти-искусительницы, и, когда тот из последних сил отстранил руки отца, он буквально заревел: