Он сразу отнес документы на выписку из театрального общежития (где, как уже известно читателю, давно не проживал, а лишь изредка «отмечался») и устроил по этому поводу бурный мальчишник.
Радостный, он заявился в паспортный стол с большой коробкой шоколадных конфет оформлять прописку в доме Бенуа. Конфеты паспортистка взяла без колебаний, но тут же заявила, что прописать Гвидона на данную площадь не представляется возможным, так как у проживающей по данному адресу гражданки — ответственной квартиросъемщицы имеется зять, давно прописанный по этому же адресу. У старушки-то с памятью оказалось не все в порядке, и она забыла о зяте, да и попросту не сообразила, что для прописки нового жильца необходимо согласие всех домочадцев.
С горя Гвидон забрел в ближайшее заведение, где продавали «в розлив», и выпил сто пятьдесят. Потом взял еще… Несколько дней он не мог осознать случившегося, а главное, почему именно с ним постоянно происходят подобные конфузы и недоразумения. Когда же он понял, что все произошло вполне реально и нужно что-то предпринимать, бросился на Пушкарскую. Бедная бабушка была расстроена и напугана не меньше, чем несостоявшийся жилец. Она заплакала и призналась, что денег отдать не может, потому что сразу же потратила их на цветной телевизор, трехкамерный холодильник и щенка бультерьера, о котором давно мечтала. Она предложила Гвидону переезжать в комнату и жить в ней бесплатно, сколько тот пожелает, кроме того, он может забрать все приобретенное на его деньги, а вот щенка отдавать не собиралась, потому что успела привязаться к собачке всей душой, и друг без друга они «помрут в один день». Злосчастного зятя старушка и вспоминать добрым словом не хотела:
— Ах он стервец такой! Наследничек нашелся — всегда был хам и пьянчужка, даже Машеньку мою, жену его законную, не хоронил — шлялся где-то. — Она утирала старческие слезы рукавом заплатанного халатика. — Говорила я Машеньке, не выходи за него — у него ветер в голове и глаза бесстыжие!
Гвидон утешал бабушку, а сам думал, что житье без прописки, хотя бы и в отдельной квартире, никак его не устроит, ибо дорога к личному семейному счастью окончательно закроется. Хозяйку вожделенной комнаты он осторожно спросил:
— А зять-то ваш как? Думаете, будет против моей прописки?
— А бес его знает! Он, зараза, даже не навестит старуху — не видела я его уже лет двадцать, и по мне, провалился бы он сквозь землю… Да ты, милок, сходи к нему, узнай все сам. Он недалеко тут — на Кронверкском живет.
Бабушка без труда вспомнила адрес. «С испугу, наверное», — решил Гвидон и рванул из квартиры.
— Да ты не спеши так — его, может, и дома-то нет, и запомни, что зовут его Дима! — кричала бабуля вслед убегающему.
— Я тебе, гад, пропишусь на моей жилплощади! Молокосос! Вражина! Да мы таких дезертиров-космополитов давили, как клопов! — орал «Дима» — крепкий пенсионер лет за семьдесят в свежеподшитом военном френче эпохи культа личности. Дмитрий Сергеевич оказался ветераном НКВД, служил в войну в СМЕРШе[3], а после — охранником по различным тюрьмам и лагерям. Спуская с лестницы новоявленного претендента на наследство, он успел поведать тому о своем боевом пути и пригрозил:
— Я тебя, сынок, живо в «Кресты» пропишу! Диму ему позовите!
С обвинениями в членовредительстве Гвидон благополучно скатился вниз — обошлось, как ни странно, без синяков и переломов, зато в душе артиста саднило, словно воткнули нож под сердце. Было ясно, что ветеран невидимого фронта ждет не дождется смерти зажившейся тещи, готов идти в свой последний и решительный бой. Но последним он вполне может оказаться для беспомощного Гвидона, который вообще был создан «для высоких чувств», а не для схватки. «И зачем ему, старику, такое наследство? В своей коммуналке не живется? Ведь привык же к суровой жизни по уставу, по принципу „жила бы страна родная“. Не понимаю, — ломал голову бывший комсомолец Гвидон, в принципе с пониманием относившийся к племени „сталинских соколов“. — А в „Кресты“ он меня по блату без труда определит? Там, небось, остались старые друзья».