— Кто залез, Майкл, если вы утверждаете, что безликие — иллюзия?
— Я… — Смотрю на него, не зная, что сказать. Нет никаких безликих людей и таинственного Плана, никто не контролирует мои мысли через все случайно оказавшиеся поблизости сотовые телефоны. Если электронные приборы безопасны, то безопасен и томограф. Я больше не могу объяснять мои проблемы заговором.
— Майкл?
— А что, если вы правы? — шепчу я. — Что, если я и есть убийца?
— Нет, вы не убийца.
— Вы этого не знаете. — Я оглядываюсь, внезапно обеспокоенный мыслью о том, что кто-то может слышать наш разговор. Несколько пациентов смотрят на нас, но они находятся в дальнем углу комнаты, вокруг никого. Наклоняюсь к нему. — Вы сами сказали, что я подхожу под психологический портрет и не могу объяснить, где находился две недели. А может, и больше. Если я способен на шизофрению, кто знает, на что еще я способен?
— Шизофрения — это не то, на что можно быть способным, — говорит он. — Это болезнь. Вы ее не совершаете — она настигает вас. А теперь попытайтесь вспомнить про те дни…
— Мне двадцать лет, — прерываю его. — Дело не только в двух неделях. Разве я могу отчитаться за все эти годы? Вы опишете каждую минуту двадцати лет?
— Думаю, вы бы запомнили, если бы убили кого-нибудь и изуродовали его лицо.
— Может, да, а может, блокировал бы это событие — выборочная память… — Я ищу подходящее слово. — Подавленные воспоминания…
— Диссоциативная амнезия, — подсказывает Ванек. — Хотите сказать, факт убийства был настолько травмирующим, что мозг вытеснил все из памяти?
— Это возможно.
— Глупость. Подавленное воспоминание как неврологическая функция имеет целью защитить вас от того, что с вами происходит; то, что вы совершаете по своей воле, в соответствии со своей природой, не настолько вам чуждо, чтобы так сильно потрясти психику.
«Не настолько чуждо, чтобы с такой силой потрясти психику…» Что-то в его высказывании напомнило мне о Люси и о ее последних словах: мой мозг не позволяет ей делать ничего невозможного, например пройти сквозь охранника. Если мозг создает какую-то иллюзию, то он отвергает любые потрясения, которые могут ее разрушить. Но в системе есть изъян, серая зона, в которой иллюзия может доходить до того предела, когда реальность начинает вмешиваться.
— А если я решил, — говорю медленно, — что убийство — это хорошо, может, даже высоконравственно, и понял свою ошибку, когда дело было сделано?
Ванек поднимает бровь:
— Полны решимости предъявить себе обвинение?
— Я не хочу быть убийцей, но вынужден думать об этом. Что, если мой мозг, считая безликих реальностью, решил, что на мне лежит обязанность спасти мир, уничтожив опасность? И вот я принялся за дело, а когда попытался их разоблачить, то понял, что все это — игра воображения; иллюзия рассеялась, а травма вынудила память подавить это воспоминание.
— И это случилось в двенадцати разных случаях?
— А разве такое невозможно?
— С точки зрения науки теоретически я могу в любой момент взорваться языками пламени, но это вряд ли произойдет. Точно так же очень мала вероятность того, что больная психика могла превращать вас в начинающего серийного убийцу в двенадцати отдельных случаях. Когда я пугал, что вы Хоккеист, я пытался пробудить что-то вроде инстинкта самосохранения — вынудить вас предъявить алиби. Необходимо, чтобы вы вспомнили, где были в течение этих двух недель, но вы всеми силами пытаетесь доказать свою виновность.
— Я просто пытаюсь следовать фактам.
— Тогда следуйте им разумно. Одержимость жертвами Хоккеиста — еще один пример нарциссизма, лежащего в основе ваших иллюзий: если где-то в мире существует тайна, то вы должны находиться в самом ее сердце.
Щелк, щелк, щелк, щелк.
Ванек хмурится:
— Это то, о чем я думаю?
Черт побери!
— О чем вы?
— Вы опять щелкаете зубами?
— Я специально. — Главное, чтобы они не начали щелкать снова.
— Тогда сделайте это еще раз.
— Что?
— Если вы щелкали зубами специально, то повторите еще раз. Хочу это услышать.
— Нет.
— Может быть, мне позвать доктора Литтла? Или доктора Джонс? Ей вы наверняка не откажете.
— Отлично. — Щелк. Щелк. Щелк. Щелк.
Сознательно я могу это делать почти так же быстро, как и непроизвольно. Почувствует ли он разницу?
Психиатр молчит, размышляет.
— Это ерунда, — говорю я. — Тут дело не в лекарствах.
— Поздняя дискинезия — дело очень серьезное, — задумчиво произносит Ванек. — Если она зайдет слишком далеко, то может стать необратимой. Даже без лекарств.
— С чего это вы вдруг так озаботились?
— С того, что вы интересная загадка и я не хочу, чтобы вы сломались, прежде чем я ее разгадаю.
— Вы, как всегда, источаете любовь к ближнему.
Он встает:
— Майкл, я серьезно. Вы должны разобраться с потерянными воспоминаниями — это может быть критическим моментом для вашего дела и умственного здоровья.
— Так мое дело стоит на первом месте?
— Мне не важно, что там на первом месте, — говорит он, глядя на часы. — Помните, что я вам сказал.
Он поворачивается и уходит.
Я оглядываю комнату в поисках пациента, которого считаю галлюцинацией. Наблюдаю за ним, даю ему команду пройти сквозь стену, или медсестру, или другого пациента. Он сидит и тупо смотрит в телевизор.
Почему Ванека так беспокоит потерянное время?
Что он знает такого, что неизвестно мне?