Контрибуция бегала вокруг лужи и мычала в наш адрес какие-то свои, коровьи проклятья. В лужу лезть она не хотела. Она была брезгливой, аккуратной коровой.
Мы стояли и молчали.
Дно пруда было илистое, топкое, вода - грязная, мутная и вонючая.
Долго мы стояли тогда с Явой в этой грязной луже. Полчаса, не меньше, пока Контрибуция не успокоилась и не отошла. Она ещё оказалась очень человечной и благородной коровой. Потому что подкинула тореадора Яву не рогами, а просто мордой. И когда мы наконец вылезли из лужи, несчастные и грязные, как поросята, она и словом не напомнила о нашем недобром к ней отношении. Мы остались с ней друзьями.
Ява после того не только никогда её больше не ударил, но всегда угощал конфетами, которые давала ему мама.
Вот такая история вышла у нас с Контрибуцией.
И теперь, когда мы, сокрушённо вздыхая, засыпаем наше неудавшееся метро, Контрибуция выглядывает из коровника и сочувственно смотрит на нас. И нам даже кажется, что на глазах у неё слезы. Дорогая Контрибуция! Какое у тебя большое и нежное сердце! Ты единственная понимаешь и жалеешь нас. Спасибо тебе, корова!
- Ещё не кончили, архаровцы? - неожиданно прогремел сзади дед Варава.
Мы потеряли бдительность - и вот наказаны.
Впереди стена свинарника, с боков густой бурьян, сзади дед Варава. Бежать некуда. Мы замерли на корточках - как цыплята перед коршуном.
- Не бойсь, не трону!
Эти слова подняли, выпрямили нас. И будто велосипедным насосом кто-то качнул - это мы разом вздохнули. И дрожащие губы наши сами собой растянулись в противную подхалимскую улыбочку. Но дед на улыбку нашу не ответил. Не любил дед таких улыбок. Суровый был дед Варава.
Лицо у него серое и пятнистое, как прелые прошлогодние листья. Губы тонкие, опущенные и так сомкнуты, будто во рту вода. Глаза без ресниц, круглые и неподвижные, как у петуха. Из-за этих круглых неподвижных глаз казалось, что дед навеки чем-то удивлён. Но это только казалось. Наверное, не было уже на свете ничего, что могло бы удивить деда Вараву. Восемьдесят третий ему пошел.
- Кончайте, шмендрики, да идите уроки учить, экзамены скоро! Мы скривились. Мы это и так знали. Но нам не хотелось думать об экзаменах. И кто только их придумал! Да ещё весной, когда воздух пахнет футболом и цурками-палками[2], когда птицы галдят и когда так солнечно и тепло, что мы с Явой уже трижды купались.
Как хорошо было прошлый год в четвертом классе! Никаких тебе экзаменов. Лучше было бы и не переходить в пятый. Никогда в жизни мы с Явой не сдавали экзаменов. Это будет первый раз. И хоть мы хорохоримся и говорим:
"Наплевать!" - но у каждого из нас при мысли об экзаменах тоненько ноет в животе. Лучше двадцать метро засыпать, чем один экзамен.
- Всё, диду, кажется. Так, как и было. Правда ж? - несмело говорит Ява, притаптывая ногой свежую землю.
Дед косится на нашу работу - видно, что он не очень доволен. Но говорит:
- Идите, идите уже. Но знайте, ещё раз что-нибудь такое этакое - уши оборву и свинье выброшу!
О том, чтобы чистить свинарник, дед ничего не говорит, да и мы не напоминаем - работа эта совсем неинтересная. Прижимаясь спинами к самому бурьяну, мы боком проходим мимо деда и, как только минуем его, сразу бежим со всех ног. И как раз вовремя успеваем проскочить: ещё миг - и шершавая рука деда с размаху прилепилась бы к нашим штанам...
ГЛАВА II. ЗА ВЕЛИКОЙ КИТАЙСКОЙ СТЕНОЙ. КТО ТАКИЕ КНЫШИ.
Я живу за четыре хаты от Явы. И через минуту мы уже переводим дух в нашем саду. Сидим под вишней возле высоченного дощатого забора, который отделяет наш сад от соседнего. Сидим и печалимся, что такая досадная неудача постигла нас с этим самым метро. Впрочем, долго печалиться мы не умеем.
- Айда на великую китайскую... - говорит Ява.
- Айда, - говорю я.
И мы начинаем карабкаться на забор.
Эту высоченную трёхметровую ограду соорудил наш сосед Кныш. Мы с Явой прозвали забор великой китайской стеной. Лишь в одном месте можно подняться на него - там, где прислонилась к нему наша старая вишня. Тут, почти на самом верху, проковыряли мы в заборе две дырочки и часто наблюдаем сквозь них, что делается на вражеской территории. Вы, может быть, думаете, что мы просто такие нескромные и невоспитанные - к чужим людям заглядываем. Совсем нет. Ничего не просто. Вы же не знаете, что это за люди. Разве хорошие нормальные люди от соседей такими стенами отгораживаются? И из-за чего? Как раз на меже росла у Кныша груша и протянула одну ветку в наш сад. И с той ветки груши иногда падали к нам. Мы, конечно, их все отдавали, но порой свинья (разве ей втолкуешь, где чья собственность) какую-нибудь падалицу невзначай и слопает - не уследишь же. Так из-за той поганой падалицы и соорудил Кныш великую китайскую стену. А груша, как назло, взяла и засохла.
Кнышиха была широкоплечая, хоть и не толстая, но какая-то квадратная. Глаза маленькие, как дырочки в пуговицах, а нос, или, как говорил тракторист Грыць Кучеренко, "румпель", огромнейший и похожий на топор. Если бы сам не видел, я никогда бы не поверил, что у женщины может быть такой здоровенный нос.
У Кныша, наоборот, нос был маленький. Зато волосатый был Кныш страшно. Руки, ноги, плечи, грудь, спина - всё-всё было покрыто густыми рыжими волосами, жёсткими, как проволока. Даже в ушах были волосы, которые торчали будто пакля (мы удивлялись, как доходили до Кныша звуки, не запутываясь в этой пакле). И из носу торчали, и на переносице росли, и даже на кончике носа.
Кроме того, Кныш был ещё и какой-то мокрый - словно сырая стенка в погребе. Руки всегда мокрые, шея мокрая, лоб мокрый. Как-то он взял меня за плечо своей мокрой и холодной, как у мертвеца, рукой. Я даже передёрнулся весь. Бр-р! И ещё - когда Кныш смеялся, нос у него дёргался и кожа на лбу дёргалась (не морщилась, а именно дёргалась). И это было очень неприятно. Хотелось отвернуться и не смотреть.
Жили Кныши вдвоём, детей у них не было. И родственников, по-моему, тоже.
В колхозе ни Кныш, ни Кнышиха почти не работали. Он считал себя инвалидом, потому что на животе с правой стороны был у него шрам, который он часто показывал, всегда повторяя при этом страшную историю своего ранения на фронте. Но говорили, что это неправда: никакое это не ранение, а просто аппендицит, который ему вырезали задолго до войны, когда он ещё был мальчишкой.