Гильом описал мне последние минуты Жиллеты, стоя у ее гроба, который он привез в Париж. Он рассказал мне о внезапном молниеносном припадке аппендицита, который потребовал немедленной операции; произвести ее пришлось при самых нежелательных условиях, смерть наступила под хлороформом, в два часа ночи. Все, что он рассказал мне, должно было меня успокоить, облегчить мою совесть. И все-таки я не мог отделаться от сознания, что убил ее я. Все это я узнал слишком поздно. Мною уже овладела навязчивая идея, и я мысленно повторял: «Ты ее убил».
Да нет же, не я… Я неповинен в ее смерти.
«Как же, рассказывай… ведь в глубине души ты знаешь, что убил ее ты, говорю тебе, что ты… Боже мой…»
…Тише…
«Ты ее…»
…Молчи…
«…убил…»
Боже, какое проклятье!
…………………………………………
После ее смерти я впервые подумал о самоубийстве, выходя с кладбища на Монмартре. Душевное состояние Гильома помешало мне привести эту мысль в исполнение немедленно. Бросить его в таком состоянии казалось мне дезертирством. Я понял, что моя обязанность его утешить, и постарался исполнить ее до своего исчезновения.
Его отчаяние было близко к умопомешательству. Первоначальное спокойствие уступило место возмущению. Он проклинал любовь, судьбу, все на свете. Он хотел бы уверовать в Бога, чтобы сделать Его ответственным за то, что произошло, и кощунствовать.
Мне все-таки удалось уговорить Гильома снова взяться за карандаши и краски, заставить его рисовать с утра до ночи, и скоро на всех страницах альбома появились портреты Жиллеты. Я заставлял его работать до изнеможения. Он снова начал читать лекции по вторникам. Сгорбленный, пожелтевший, подозрительно оглядывающийся, молчаливый, он сам на себя был не похож; все же, он кое-как жил, а почем знать, что случилось бы без меня. Если не жизнью, то хоть тем, что не сошел с ума, он обязан мне.
Но до чего трудно пришлось мне с ним вначале! Да и кладбище было недалеко от избы, ничего не стоило сбегать туда. Пройдя по Плас Бланш, вдоль по бульвару и сейчас же направо на авеню Рашель — вот и ворота кладбища. Три дня подряд я находил его там в небольшом склепе семьи Дюпон-Ларденов. В последний раз я застал его отодвинувшим камень и собирающимся спуститься по лестнице. Я уговорил его приходить не чаще раза в неделю и оставить камень в покое.
У него хватило силы воли сдержать слово. Это было хорошим признаком. К тому же я заметил, что настроение его все улучшается и ассистент ему больше не нужен.
Моя роль кончилась раньше, чем я ожидал. Тем не менее, господин прокурор, как ни короток был этот промежуток времени, все же месяца оказалось достаточно, чтобы привыкнуть угрызениям совести. Безумный траур, бесконечная грусть делали мне жизнь хуже смерти, но покончить с этим существованием у меня не хватало мужества. Я потерял способность к какому-либо усилию. Работа архитектора опротивела мне. Всякий труд мне сделался не по силам. Мне не хотелось выходить из комнаты и хотелось, чтобы комната была обита черным, как катафалк. Я запрещал открывать окна. Я не выходил, пока голод не выгонял меня, или Гильом, удивленный моим поведением, а может быть, и заподозривший что-то, не решался зайти за мной. Я ненавидел все, что мешало мне с тоскою вспоминать о Жиллете. Радостное настроение других меня возмущало. Смех прохожих выводил меня из себя. Шум карнавала, заполнивший все улицы, доводил меня до бешенства.
Я пытался уйти от этого шума, обив комнаты матрацами и коврами. Напрасный труд. Радостный гул веселящейся толпы глухо доносился ко мне через стены и комнаты соседей. Пенье, взрывы хохота, свист прорывались острыми звуками; а по увеличившемуся шуму и музыке бродячего оркестра я понял, что процессия идет по моей улице.
Чувствуя себя не в силах вынести это, я решил пойти поискать в другом, более спокойном квартале, покоя и тишины. Я вышел на улицу.
Процессия направлялась к Плас Пигаль. Я бросился в противоположную сторону.