Толпа запрудила весь бульвар. Народное веселье поддерживалось щедрым употреблением конфетти. Его яростно бросали во все разинутые рты, но оно прерывало только скабрезные шутки либо дикие крики, потому что толпа была подобна стаду: она мычала и ржала от удовольствия. Бумажные шары с дикими изображениями хлопали по изумленным лицам, нитки серпантина обвивались вокруг шеи, на секунду объединяли группу незнакомых друг другу людей. Несколько пошло одетых масок старались обратить на себя всеобщее внимание глупыми шутками. О, стадо ослов! Глупцы и идиоты, до такой степени разнузданные, что могут веселиться в этой юдоли слез. Веселье… Какой ужас!.. Веселье… Какой безумный ужас!
Я пошел быстрее.
Утром прошел дождь, но день кончался прекрасным зимним вечером, в котором уже чувствовалась коварная ласка приближающейся весны. Заходящее солнце, отражаясь в лужицах воды, блестело радугой драгоценных камней. Какой-то паяц прыгал по этим лужам, стараясь обрызгать разодетых по праздничному горожан. Когда я отвернулся, чтобы избежать этой участи, кто-то бросил мне прямо в лицо горсть конфетти. Я рассердился и выругался. Видевшие это захохотали.
Я пошел еще скорее.
Этот бульвар был невыносим. Сплошь занятый кабачками с пошлыми названиями — «Небо», «Ад», «Паук», «Черный кот», украшенный глупыми и безобразными статуями по фасаду домов, — он был действительно достойной по своему безобразию и пошлости рамой для этого нищенского маскарада. Я почти решил сбежать к Гильому, но боязнь, что и туда донесутся отзвуки карнавала, заставила меня отказаться от этой мысли.
Все меня раздражало. Помещение «Мулен Руж» в двух шагах от святого места успокоения усопших казалось мне позорящим Париж. Проходя мимо авеню Рашель, я увидел, что ворота кладбища открыты. Не зайти ли? Но зачем? Чтобы опять слышать, стоя у могилы Жиллеты, этот пошлый шум пошлой толпы? Эта мысль заставила меня снова броситься опрометью дальше.
Между тем, толпа мало-помалу становилась гуще. Мне все труднее было пробираться вперед. Я чувствовал, что ее радость враждебна моему отчаянию, и медленность ее движения противится быстроте моего шага. Я вынужден был пойти медленнее. На меня оглядывались с любопытством. И на Плас Клиши давка и, особенно, радость толпы до того усилились, что я принужден был вернуться. Пустив в ход локти и толкаясь, я пробирался назад под дождем конфетти, серпантина и ругательств.
Нечего было делать. Лучше всего было, по-видимому, направиться домой. Так я и сделал.
Тут толпа была реже. Зеваки и любопытные вели себя сдержаннее. Но, к моему неудовольствию, количество маскированных увеличилось. По-видимому, с приближением ночи, они смелее показывались на улицу в своих отрепьях.
Одетые черт знает во что, накрашенные свеклой, напудренные мукой, в ужасном виде, но все же радостные, они вылезали из всех переулков на этот оживленный маскарадным весельем бульвар. Они появлялись отовсюду, даже с авеню Рашель, которая вела на кладбище. Да, представьте себе, даже на этой улице жили люди, которые хотели позабавиться и требовали своей доли веселья. Сумасшедшие!.. Два клоуна вышли оттуда: они были одеты в желтые, пополам с синим, люстриновые костюмы, наклеили фальшивые носы, — и весело орали модную шансонетку. Следом за ними шла улыбающаяся женщина, переодетая рабочим, с наклеенными усами и трубкой в зубах. А сзади нее шла маска, не поддающаяся определению. Трудно было разобрать, мужчина это или женщина, одалиска или римлянин, была ли она одета в грязную тогу или это был потерявший первоначальный цвет бурнус. Не было возможности ответить на эти вопросы. Но что маска эта была пьяна, не подлежало сомнению, потому что она шла все время, держась за стены домов. Должно быть, это было пари: вышли веселиться самые подонки, лишь бы сделать мне гадость. Маска шла, неприятно стуча ногами по мокрому асфальту; тащившийся по грязи пеплум, наверное, прикрывал затасканные сабо. Но грим прикрывал все у этой отвратительной маски, и кроме того, этот скот был пьян. О… это веселье, это веселье. И повсюду.
Я был возмущен и постарался обогнать этого пьяницу, отвернувшись от него. Эта убогая маска казалась мне воплощением всеобщего веселья этого маскарада подонков; это убеждение до того въелось в меня, что мне стало невыносимо слышать шаги этого пьяницы, идущего за мной. Грусть всего мира заполнила мою душу. Я до боли жаждал одиночества. Медленный бой часов показался мне погребальным звоном.
Наконец, я дошел до своего дома, куда я стремился, как в убежище.