Под заглавием «Египетский прибор для искусственного высиживания цыплят», я прочел следующее: «Обратив внимание на отдаленное сходство в строении — факт, известный многим — зерна и яйца, изобретатель, припомнив то обстоятельство, что найденные зерна древнего Египта дали ростки после долгого промежутка бездеятельности, построил свой прибор для высиживания цыплят таким образом, что с одной стороны яйца высиживаются таким же образом, как в других аналогичных приборах, а с другой — при помощи особого приспособления, употребление которого очень просто, — можно устроить так, что яйца пролежат три месяца до начала процесса высиживания. Это приспособление дает возможность отдалять срок появления цыплят на весьма приличный промежуток времени, так что можно получать свежих цыплят в удобное для продавцов время».
Дальше шло изложение теории и описание прибора с его термометрами, гигрометрами, кранами и т. д… Это тоже очень практично.
Я уже давно мечтал о таком приборе, потому что куры плохо высиживают яйца чужих пород, а мой домовладелец, дорожа своим утренним сном и ссылаясь на свои права, не разрешает мне держать у себя петуха. Только что вычитанное мною новое приспособление окончательно победило мою нерешительность; а с другой стороны, сосновый ящик, служивший курятником, начал гнить. Поэтому я испытывал двойную радость, которую, может быть, в данный момент разделяет со мной кто-нибудь из моих читателей, и тщательно уложил журнал в свой чемодан.
Поезд остановился.
Остальное путешествие состояло из серии выводивших меня из себя остановок. Я не стал бы упоминать об этом, если бы не испытывал известного удовольствия при воспоминании об этом пути, приближавшем меня к лету — право, мне трудно скрыть, что я удалялся от севера.
Наконец, вечером я добрался до цели: захолустной станции.
Гамбертена не было на станции. Старый крестьянин, говоривший на местном наречии, забрал мой сундук и помог мне взобраться на расползающийся по швам, гремящий, пыльный брек, место которому было в музее. Доисторического периода лошадь мирно дремала в оглоблях:
— Но!.. шала!.. — прикрикнул он на лошадь.
Мы двинулись в путь. При свете заходящего солнца я не находил того весеннего смеха природы, о котором мечтал. Да, было жарко; были и цветы; но прямо против нас за лесом горизонт был омрачен цепью сероватых гор. Они казались неподвижно грустными; точно убежище, в котором ноябрь ожидает своей очереди появиться на свет Божий, что-то вроде вечного места жительства зимы.
— Но!.. шапа!..
«Странное имя», подумал я, «должно быть, местного происхождения».
Все же после двадцатилетнего безвыездного пребывания в Париже и десяти часов вагонной тряски тишина полей производила на меня потрясающее впечатление; меня охватил неожиданный прилив нежности. Но мы ехали по направлению к противным горам, и…
— Но!.. шапа!..
— Что это значит, это имя? — спросил я у старика.
— Шапа? Вы живете в Париже и не знаете этого?
Он осклабился.
«Ага, — подумал я. — Парише! Оказывается, не шапа, а жапа! Черт бы побрал их акцент!»
Крестьянин продолжал, издеваясь надо мной:
— Вы, шначит, пуквально нишего не шнаете в Парише?
«Пуквально? Великолепно», — продолжал я мысленно, — «значит, не шапа, а жаба! Какое странное название для лошади!»
— Почему это вы называете лошадь жабой, разве она похожа на лягушку?
— Вшдор, пуштяки, выдумки… шепуха…
Я тщетно пробовал продолжить наш разговор, так как возница говорил на чрезвычайно трудно понятном наречии. С большим трудом, через пятое в десятое я разобрал, что он служит кучером, и садовником, и зовут его Фома, но в Орме его прозвали Дидимом. Таким образом, я узнал, что Гамбертен помнит еще Евангелие и не прочь пошутить.
Спустя довольно продолжительное время — спустилась ночь — наша жалобно стонущая повозка проехала по главной улице жалкой деревушки, затем после продолжительного подъема по испорченной выбоинами дороге достигла опушки леса. Мы въехали в лес и внезапно, в наступившей темноте повозка остановилась, а перед моими глазами вырос белый фасад большой постройки.
Фома окликнул меня: мы приехали.
Гамбертен и я внимательно разглядывали друг друга.
Как, этот пятидесятилетний плешивый и желтый старикашка — это Гамбертен? Гамбертен, который был выше меня ростом, когда ему было семнадцать лет? Вот так сюрприз!