В то же день, вечером, она сказала Гильому, что, раз он так настаивает на этой поездке, она готова поехать к матери на два месяца. Гильом был в восторге. Он не знал, как меня благодарить. Только одно его огорчало: он не мог уехать из Парижа раньше, чем через две недели, так как был занят приготовлениями к ежегодной выставке своих картин.
Но, в конце концов, решили не откладывать поездки: Жиллета уедет сейчас же, а Гильом приедет к ней в Сен-Рафаэль после.
Первого января, в девять часов, госпожа Дюпон-Ларден уехала с ниццским экспрессом.
Гильом впервые расставался со своей женой. Он очень огорчался и, опасаясь тоски одиноких вечеров, просил меня обедать у него ежедневно. Еще более огорченный разлукой, чем он, я охотно согласился. Хоть через него буду иметь сведения о Жиллете и смогу говорить о ней. Это поможет мне переживать бесконечно тянущиеся дни и особенно вторники — эти девять вторников, которые мало-помалу приближались из бездны будущего, вторники тоски и воздержания, которые были для меня теперь такими же пустыми и мрачными, как и остальные дни недели, казавшиеся темной ночью.
Первый вторник приходился седьмого января.
Седьмое января 1908… Я думал, что он будет одним из тяжелых, конечно, дней, но далеко не трагичным, который приходится оплакивать всю жизнь… А между тем, он оказался ужасным днем, господин прокурор… И я знаю, что не один человек будет рыдать в течение всей своей жизни седьмого января…
Около 10 часов вечера я собирался уходить, прощаясь с Гильомом. Утром он получил прелестное, как улыбка, письмо от Жиллеты и отпраздновал шампанским «выздоровление», как он говорил, «своей милой больной».
Это маленькое пиршество рассеяло мой сплин, усилило его оптимизм, и мы обменивались довольно игривыми замечаниями, когда ему подали телеграмму.
Он распечатал ее и вдруг, побледнев, чуть не упав, опустился на стул… В то же время я почувствовал, что мое сердце перестало биться — точно кровь превратилась в нем в лед…
Гильом тяжело дышал.
— Случилось несчастье? — спросил я сдавленным голосом.
Он еле-еле мог выговорить, раскачиваясь на стуле:
— Ужасное… несчастье… жена… страшно. больна… Требуют, чтобы я выехал… туда… немедленно… немедленно…
И вдруг, вскочив на ноги, он добавил:
— Она умерла. Я уверен в этом. Я знаю, что значат эти телеграммы, в которых вас стараются подготовить к несчастью. «Приезжайте немедленно», — всегда значит, что вы приедете слишком поздно… Ну, я еду.
Теперь я понял, что спокойствие, с которым он произнес эти слова, было ужаснее отчаяния в слез. Но мне стоило такого труда сдержать свое волнение, что я не мог это заметить тогда же и не понял, насколько его большое и чистое страдание было выше моего ужаса.
Но, может быть, он ошибается? Почему в телеграмме должен был быть непременно скрытый смысл? Я старался убедить его и себя в этом. Напрасные усилия. Гильом уехал ночью, твердо уверенный, что он не ошибается, а я остался наедине с самим собой и с сознанием, что я убийца.
Всю ночь напролет я бегал по комнате. Сколько я ни уговаривал себя, я не мог ни на чем остановиться, мог только строить всякие предположения. Но все время меня преследовала одна и та же мысль: несчастье произошло как раз в день наших свиданий и — как я мог судить по времени отсылки телеграммы — к концу дня, то есть в те часы, которые она привыкла проводить со мной.
Может быть, я плохо изгладил из ее памяти мое приказание приходить ко мне от пяти до семи? В чем дело? Умерла ли она, или речь шла о мозговых явлениях? Может быть, она попала под экипаж или под поезд в состоянии сомнамбулизма?
Я опровергал сам все свои предположения. Я тысячу раз перебирал все за и все против. В моем разгоряченном мозгу совесть боролась с эгоизмом. Я мучился невероятно.
И так тянулась вся ночь.
С первыми лучами солнца я немного успокоился. Сомнение уступило место надежде. Мне стало казаться, что шансы на плохой и хороший исход одинаковы. К вечеру я уж совсем не допускал возможности, что Жиллета умерла.
В 9 часов я получил телеграмму:
Все кончено.
Без объяснений, без подробностей, без утешений. «Все кончено». Я не знал ни часа, ни обстоятельств, при которых это случилось, и не смел телеграфировать, чтобы спросить, как это произошло.
Тогда началась мука последней ночи. И на этот раз солнце дважды взошло, не принося покоя моей душе. Я неустанно искал ответа на вопрос: как это случилось. Совесть меня мучила, и в воспоминаниях я не мог найти никакого объяснения. Я бесконечно повторял свое приказание Жиллете, я разбирал эти слова со всевозможных точек зрения; все же найти разгадки этой тайны не мог. Но с каждым часом мне становилось яснее, что во всем происшедшем виноват только я один. Каким образом я навлек на нее это несчастье, я никак не мог решить, но, что я был виновником ее смерти, в этом после трех мучительных бессонных суток я больше не сомневался. «Ты убил ее», — кричал я себе, господин прокурор. «Ты… ты.». И с той минуты я не могу разуверить себя в этом.