На вокзале ударил третий звонок. Патлатый беспризорник не проявил никакого волнения, из чего все поняли, что он не из Джанкоя. Так и оказалось: Вася, как и мы, возвращался с «курорта», да это было видно и по его загорелому, облупленному носу. Он уже совсем освоился, понимая, что бить его не будут, в милицию не сдадут.
— Едешь-то далеко? — с улыбкой спросил его Карелин.
— Куда-нибудь… В Россию.
— Видишь, как удачно: и мы туда ж. Шамать, небось, хочешь?
Пацан кивнул.
Ему дали белого хлеба, колбасы. Пацан тут же начал уплетать.
— Я еще на базарчике, в Джанкое хотел у него бочата забрать, — объяснил нам Леша Хавкин. — Говорю: «Ловко отстегнул. А теперь отдай мне». А Вася: «Это почему ж тебе? Я на тебя не работаю и с тобой в долю не вхожу». Ага, думаю, тертый калач. Говорю опять: «Верно. Ну тогда сам отдашь. Хозяин часиков-то мужик хороший, может огорчиться. Пошли, да не думай сплетовать». Ну, он видит, что я стучу по фене[3] и не подумал нарезать.
— А вы кто будете? — стрельнул по коммунарам глазами Вася.
— Свои, — сказал Зуда. — Не дрейфь. Едем Мосторг грабить. Вот тут ты можешь войти с нами в долю.
Хохотал весь наш вагон, а в том числе и Вася. Васю устроили в одном из купе на верхней, вещевой полке, и он поехал с нами.
В тот же вечер в вагоне у меня произошел знаменательный разговор с Бобом Данковым. Боба прямо не узнать. Не то, чтобы его черноморский загар изменил, а как-то Боб выпрямился, лицо у него стало открытое и смотрит совсем по-другому, прямо в глаза, уверенно так. Вообще все наши болшевцы будто другими людьми возвращались «домой». Сколько мы ни ездили по Крыму, ни один курортник не заподозрил, что это бывшие воры, из которых каждый не один раз и не один год просидел в тюрьме. Недаром и Мария Павловна Чехова усомнилась. В Крыму мои воспитанники как бы увидели себя со стороны, поняли, что они теперь действительно другие люди — «как все советские граждане». Это же, видимо, почувствовал и Боб Данков. Он стал гораздо спокойнее, не «психовал» и, что удивительно, ни разу не напился, хотя виноградного вина в Крыму хоть залейся. «Массандра» готовит и в бутылках и на розлив.
И вот, помню, совсем запоздно уже, когда мы миновали Мелитополь и ехали по Украине, я вышел из купе, остановился у открытого окошка покурить на сон грядущий. Ко мне подошел Боб, тоже с папиросой. Чиркнул спичкой, прикурил, дым выпустил в окно.
— Вот же скажи, почему так, сам не пойму, — вдруг заговорил Боб. — Работаю на том же фрезере-уреза, а совсем по-другому. Ну?
Я курил и по-прежнему молчал.
— Помнишь, говорил тебе, что «винтиком» себя чувствую? Надоели одни и те же движения. И сторожем стоял на проходной, и планировщиком в третьем машинном цехе, и кладовщиком… куда бы меня кривая завезла. А? Наташка помогла очнуться, сам потом, конечно, понял: да чем же плохо за станком? Интерес ведь всегда есть: больше выработать и получить. Каждое утро приходишь на обувную и думаешь, а нынче сколько дам? Вроде как все по-старому, как год назад, ан другое. Веришь, перед отъездом в Крым вызвал напарника на соревнование. — Он выпустил дым, еще раз затянулся, спросил в упор: — Думаешь, не получу красную книжечку ударника?
— Почему не получишь? — ответил я. — Вполне можешь.
Он еще раз затянулся, швырнул выкуренную папироску в окно, сказал очень спокойно:
— Я теперь все могу.
Я еще минуты две курил, не торопился и потом тоже выбросил свой «охнарь» в окошко. Оба мы не уходили.
— Помнишь, как я закачался? — вновь заговорил Боб. — То напьюсь, то прогул сделаю, с работы прогонят. В Москву все рвался. Признаюсь тебе задним числом: в шалман заходил. Звал знакомый домушник на дело, не пошел. А ширму раз взял, хоть не ширмач я, кожа[4] сама в руки лезла. До чего ж подло было врать тебе без конца! Знаю, человек ты, как старший товарищ ко мне, а я извертелся весь, нахально заливаю в глаза. Думаю: даст мне по морде, выгонит, не обижусь, так и надо. Нет, идешь опять меня устраивать на новое место, а мне еще хуже оттого, потому как вижу: знаешь ведь, что мне цена копейка с дыркой. Помнишь, на «губу» меня посадил? Приехал на Лубянку с бумажкой, самоарестовался. И до того сидеть томительно! Что, думаю, за черт, ведь раньше, когда на Таганке отбывал, на три месяца в карцер загудел и хоть бы хны! Конечно, не совсем «хны», но легче было. Вот что значит вольной жизни хлебнул в Болшеве, человеком себя почуял. А? Понять это надо! Когда же поволокли меня в МУР насчет Верещагина, помнишь, ты со мной ездил? Зарекся носовой платочек чужой взять. Понял: коммуна — дом родной. Ну, а теперь меня уже с ног не собьешь. Не-е… никому не сбить.