— А, свистун, — сказал Михаил Прокофьевич, — ты где ж пропадал? Чем занимаешься?
— На заводе, — соврал я. — Учеником слесаря.
Это уже был 1920-й, мне шел пятнадцатый год. Михаил Прокофьевич мало изменился: так же остался сухощав, прям, ничуть не согнулся, тот же орлиный нос, острый взгляд черных глаз, даже тот же сюртук с фалдами.
— Музыку, Илюша, небось забросил?
Я достал корнет-а-пистон, припрятанный в передней, показал профессору. Он был приятно удивлен.
— О, да какой великолепный инструмент: «Кортуа» первый сорт. Это редкость. Где достал?
В те годы меньше произносили «купил», а чаще «достал». Я почувствовал, что покраснел до ушей: вдруг профессор где-нибудь видел мой корнет-а-пистон? Сейчас я бы уже не осмелился так поступить. Я пробормотал: «С рук у одного гаврика», и чтобы скорее изменить тему, достал большую плитку развесного шоколада, положил на стол.
Думаю, что это мое приношение поразило хозяев больше, чем музыкальный инструмент. Опять начались расспросы, откуда у меня такая роскошь, «деликатес»? Снова пришлось врать: мол, подрабатываю на стороне починкой, делаю зажигалки, продаю на Смоленском рынке.
По-прежнему мы с Леонидом погоняли голубей: у него осталась всего одна пара мраморных. Меня сажали обедать, я отказался, а собираясь уходить, сказал профессору:
— Я чего хочу спросить, Михаил Прокофьевич. Не примете ль меня опять в ученики? Я платить буду.
Так я вновь стал брать уроки музыки у профессора Адамова. Приходил я к нему на дом аккуратно три раза в неделю, занимался упорно. Корнет-а-пистон стал моим любимым другом, ложась спать, я клал его рядом. На слух я подбирал мелодии модных песенок, играл «Интернационал», «Гоп-со-смыком», что очень любили воры, но уже очень скоро освоил и гаммы, и скрипичный ключ, легко разбирал ноты.
На пустыре у рынка обычно собиралось множество подозрительного люда, всегда шла карточная резня; обмывали фарт в ресторане Крынкина, и, конечно, сюда нередко заглядывали «легавые» с Малого Гнездниковского, где в те годы помещался Московский уголовный розыск. И вот как только они показывались, я начинал во всю силу легких резать «Интернационал». Это служило условным сигналом: опасность! Воры, спекулянты, барыги — вся «черная аристократия» немедленно бросались врассыпную, и агенты розыска недоумевали, почему исчезали копошившиеся вокруг людишки.
Все-таки они догадались, что дело не обходится без меня. Я прикинулся простачком: «Чего вы? Я у профессора Адамова учусь. Урок готовлю». Возможно, с Малого Гнездниковского и наводили справки, и Михаил Прокофьевич подтвердил: да, к нему ходит способный паренек-слесарь. А я менял пароль, и при очередной облаве играл то «Яблочко», то «Барыню», и снова агентов встречал голый пустырь.
Учеба моя у Адамова шла бы весьма успешно, не случайся осечек. Дело в том, что, позанимавшись два-три месяца, я вдруг исчезал на целых полгода и не казал носа на Кабанихин переулок: это означало, что меня все-таки хватали и сажали за решетку. После таких отлучек Михаил Прокофьевич сердился:
— Опять, Илья! — встречал он. — Так невозможно заниматься. Только наладимся, войдем в ритм — исчезаешь. У тебя же амбушюр пропадет. А он должен развиваться.
Амбушюр — это такой «мозоль» на верхней губе от трубы. Нет амбушюра нет легкости в игре, да без упражнения и пальцы теряют гибкость, быстроту движений.
— Работа, Михаил Прокофьевич, — выворачивался я. — Восстановительный период в республике, иль же не знаете? Срочное задание, чуть не сутками у верстака за тисками.
Наконец он как-то сказал мне:
— Хочешь, я позвоню на завод, объясню этим… как они теперь называются: завкомы? У тебя ж способности, рабочим сейчас везде дорога. А то хочешь, съезжу? На какой улице твое предприятие?
Еле я отговорил профессора, обещав, что буду посещать теперь аккуратнее. «На чем мы там остановились. — сдаваясь, но по-прежнему сердито спрашивал Адамов. — Я уже забыл. Не мудрено: пять месяцев не показывался. Ты у меня единственный такой ученик». Я и сам еле помнил: «Эти… диезы вы объясняли». Профессор вспомнил: «Гм. Мажорную гамму уже сдавал мне? Примемся за минорную… до трех знаков».
Занятия продолжались до следующего моего отдыха где-нибудь в Бутырках или в Таганке. Дело в том, что мой «медовый месяц» на воле кончился. Какой он бывает у воров? Когда? Всегда в начале «деятельности». Мальчишкой, когда меня хватали и не удавалось вырваться, я начинал хныкать, с перепугу пускал самую настоящую слезу: «Дя-а-денька, я больше не буду. Е-есть хотел. Сестренка дома голодная». Мне соболезновали в толпе, которая собирается на рынках, толкучках по поводу всяческого происшествия, заступались: «До чего жизнь дошла! Хорошие дети и те с путя сбиваются. Отпусти уж его!»