Деньги эти надлежало употребить на то, чтобы над указанным алтарем в течение всего года неугасимо горели свечи. А дабы его неслыханная щедрость вызвала еще большее восхищение, он вдобавок обещал преподнести в дар еще и пару отменной работы серебряных подсвечников, каковые намеревался лично доставить в обитель, с тем, чтобы в его присутствии их торжественно водрузили на алтарь в самый канун Рождества.
Аббат Хериберт, который, несмотря на отнюдь не юный возраст и испытанные в прошлом горькие разочарования, все же придерживался о роде человеческом наилучшего мнения, был чуть ли не до слез растроган таким проявлением щедрости и благочестия. Приор Роберт, сам происходивший из знатного рода, по всей видимости, позволил себе усомниться в чистоте побуждений Гамо, но предпочел не высказывать свои сомнения вслух, дабы не бросать тень на нормандского лорда. Услышав новость, он лишь приподнял брови. Брат Кадфаэль прекрасно знал, какая слава шла о Гамо Фиц Гамоне, и к благим порывам такого рода людей относился более чем скептически, однако же он не был склонен к скоропалительным умозаключениям и предпочел до поры до времени воздержаться от вынесения каких-либо суждений.
Надобно дождаться приезда самого Гамо, поглядеть что к чему, тогда, глядишь, и станет ясно, что он за человек. Впрочем, прожив на свете пятьдесят пять лет и имея изрядный житейский опыт, Кадфаэль ничего особенного от людей не ждал.
В Сочельник, рано поутру, Гамо и его спутники въехали на большой монастырский двор. Брат Кадфаэль наблюдал за их прибытием несколько отстраненно, с не слишком уж сильным интересом.
Все предвещало, что Рождество тысяча сто тридцать пятого года будет холодным и суровым. С началом зимы ударили трескучие морозы, а снегу, как на грех, выпало мало, к тому же и восточный ветер дул не переставая, так что холод пробирал до костей. Да что там зима — весь год не задался. И лето было не в лето, и осень не в осень, а уж об урожае и говорить нечего — одни слезы. Люди по деревням замерзали и пухли от голода. Недород многих повыгонял из домов, заставив просить подаяние, и брат Освальд, ведавший в аббатстве раздачей милостыни, сострадая обездоленным, искренне сокрушался оттого, что не имел возможности помочь всем нуждающимся.
Появление укутанных в теплые плащи путников, ехавших на трех прекрасных верховых лошадях в сопровождении двух основательно навьюченных пони, не могло не привлечь внимания несчастных просителей, во множестве толпившихся у монастырских ворот. Они обступили новоприбывших, наперебой взывая о милосердии и умоляюще протягивая посиневшие от холода руки. Однако Фиц Гамон, небрежно бросив в толпу несколько мелких монет и не желая задерживаться из-за каких-то нищих, взялся за плеть, дабы расчистить себе дорогу.
«Видать, правду о нем говорят», — подумал брат Кадфаэль, остановившийся поглазеть на гостей по дороге в лазарет, куда он нес целебные снадобья для недужных.
Посреди двора рыцарь из Лидэйта спешился, и теперь его можно было рассмотреть получше. Это был рослый, грузный мужчина с густыми волосами, всклокоченной бородой и жесткими, словно проволока, бровями, некогда черными, а ныне изрядно поседевшими. Наверное, прежде он был очень недурен собой, но потворство неумеренным и низменным желаниям не могло не сказаться на его внешности. С годами щеки Гамо побагровели, кожа стала бугристой и шероховатой, а все еще острые черные глаза утонули в глубоких, дряблых мешках. Он выглядел гораздо старше своих лет, но и при этом производил впечатление человека, с которым следует считаться.
Вторая лошадь несла супругу Фиц Гамона, сидевшую на седельной подушке за спиной конюха. Ее маленькая фигурка, плотно укутанная в меха, была почти не различима. Ехала она удобно прислонясь к широкой спине конюха и обхватив его руками за талию. А конюх, надо сказать, был очень даже пригож — статный, румяный малый лет двадцати, длинноногий, широкоплечий, с круглым, простодушным лицом и веселыми глазами. Ладный молодец, к тому же расторопный и услужливый, судя по тому, как ловко, одним прыжком соскочил он с седла и, приподнявшись на цыпочки, подхватил свою госпожу за талию так же крепко, как за мгновение до того она держала его, и, сняв с подушки, легко поставил на землю. Ее маленькие ручки в теплых перчатках задержались на его плечах на миг — всего лишь только на миг, — но дольше, чем это было необходимо. Он же, со своей стороны, почтительно поддерживал ее до тех пор, пока ноги ее не обрели устойчивость на твердой земле, — а возможно, и несколько секунд после того. Фиц Гамон на них не смотрел: он с самодовольным видом принимал знаки внимания со стороны приора Роберта и брата попечителя странноприимного дома, который уже распорядился отвести новоприбывшим — лорду и его супруге — самые лучшие комнаты.
На третьей лошади тоже ехали двое — мужчина и женщина, однако женщина, также сидевшая на седельной подушке, не стала дожидаться, пока кто-нибудь поможет ей спуститься, а, напротив, быстро соскользнула на землю и поспешила помочь своей госпоже снять теплый дорожный плащ.
Служанке — а эта спокойная, тихая молодая женщина, несомненно, являлась служанкой — с виду было лет двадцать пять, разве что чуточку побольше. От холода ее защищал темно-коричневый плащ из домотканой шерсти, грубый полотняный плат обрамлял худощавое, бледное лицо с тонкими чертами и очень нежной и светлой кожей. Во взоре ее светло-голубых глаз, несмотря на сдержанное и даже несколько опасливое выражение, таился некий внутренний жар, не слишком вязавшийся с нарочито смиренной манерой держаться.
Когда служанка подошла к своей госпоже, чтобы освободить ее от тяжелого мехового наряда, выяснилось, что ростом она на добрую голову выше леди, но, несмотря на это, выглядела невзрачно и тускло в сравнении с маленькой, яркой пташкой, выпорхнувшей из-под плаща. Веселая, улыбчивая леди Фиц Гамон, одетая в коричневое и красное, напоминала малиновку как цветами своего облачения, так и жизнерадостной резвостью. Темные, заплетенные в тугие косы волосы были аккуратно уложены вокруг маленькой, приятной формы головки, упругие и нежные округлые щечки разрумянились от свежего, морозного воздуха, а в огромных, выразительных темных глазах светилась горделивая уверенность в неотразимости своих чар. Этой красавице едва минуло тридцать, а скорее всего, она была еще моложе.
Фиц Гамон имел взрослого сына, уже давно жившего отдельно со своей женой и детьми и дожидавшегося, возможно, не слишком терпеливо того дня, когда он унаследует отцовские земли. Эта прехорошенькая особа — чуть ли не девочка в сравнении с пожилым супругом — приходилась Гамону второй, если не третьей женой и была гораздо моложе своего великовозрастного пасынка. Гамо обладал достаточным состоянием и мог позволить себе заводить новых жен, как заводят новое платье по мере износа старого, однако же эта чаровница, судя по всему, обошлась ему недешево. Во всяком случае, она не выглядела хорошенькой, но бедной сироткой, которую родственники запродали богатому старику. Держалась она так, словно ничуть не сомневалась в прочности своего положения, прекрасно знала себе цену и требовала признания ее достоинств ото всех окружающих. Не приходилось сомневаться в том, что она превосходно справляется с ролью хозяйки дома и великолепно выглядит во главе обеденного стола в пиршественном зале Лидэйтского манора, чем тешит тщеславие своего немолодого супруга.
Конюх, ехавший на одной лошади со служанкой, — сухопарый, жилистый малый в годах, с грубоватым, словно коряво вырезанным из дуба лицом — служил Фиц Гамону уже много лет и за это время сумел неплохо приспособиться к особенностям характера своего господина. К переменам настроения лорда он относился со снисходительным терпением, умел предугадывать его желания и не слишком сильно боялся вспышек хозяйского гнева, ибо по опыту знал, что сумеет совладать с любой бурей. Фиц Гамон по-своему ценил его и относился к нему неплохо — насколько вообще был способен хорошо относиться к слуге.