Не говоря ни слова, он быстро развьючил пони и, закинув седельные сумы за спину, поспешил за своим господином в странноприимный дом. Конюх помоложе взял под уздцы хозяйского коня — ему предстояло отвести верховых и вьючных лошадей на конюшню.
Кадфаэль проводил взглядом направлявшихся к крыльцу странноприимного дома женщин. Леди ступала легко и живо, словно молодая лань, и с любопытством озиралась по сторонам большими и яркими глазами. Рослая служанка следовала за ней, ухитряясь, несмотря на размашистый шаг, не обгонять и даже не догонять свою госпожу, а почтительно держаться позади. Походка ее была упругой, хотя в остальном девушка малость походила на ловчую птицу, посаженную в клетку на время линьки.
«Не иначе как она из вилланов, — подумал Кадфаэль, — да и оба конюха то же». Он по опыту знал, что крепостные чем-то неуловимо отличаются от свободных людей. Не то чтобы жизнь у вольных была богаче и легче — зачастую им приходилось куда тяжелее, нежели вилланам, о которых худо-бедно заботились их господа. Коли ты сам себе хозяин, то и рассчитывать можешь только на себя. В этот Сочельник возле аббатской сторожки отиралось множество голодных, оборванных и изможденных людей — свободных людей, которых жестокая нужда вынудила стоять с протянутой рукой. Конечно, всякий человек первым делом стремится к свободе, только вот сыт ею не будешь, особливо в неурожайный год.
В надлежащее время Фиц Гамон в сопровождении жены и прислуги явился в церковь к вечерне, дабы полюбоваться тем, как подаренные им подсвечники в присутствии братии и прихожан будут торжественно водружены на алтарь Пресвятой Девы Марии. Аббат, приор да и все прочие братья без устали рассыпались в благодарностях, не жалея самых восторженных слов. Вполне искренних, ибо искусно выполненные подсвечники на высоких рифленых ножках, увенчанные парными чашечками в виде цветущих лилий, не могли не вызвать восхищения. У каждого лепесточка даже прожилки были видны — ну точь-в-точь как у живого растения. Брат Освальд, ведавший раздачей милостыни, сам был умелым серебряных дел мастером. Он знал толк в такого рода изделиях и прямо-таки глаз не мог оторвать от нового украшения алтаря, правда, неподдельный восторг в его взоре сочетался с некоторым сожалением.
По окончании службы, когда жертвователя с великим почетом и славословиями провожали в покои аббата Хериберта, где в его честь был накрыт ужин, Освальд не выдержал и осмелился обратиться к Фиц Гамону с не дававшим ему покоя вопросом:
— Достойный лорд, этот дар поистине великолепен. Я имею некоторое представление о свойствах благородных металлов и до сих пор полагал, что знаю всех хороших мастеров в наших краях, но прежде не встречался с такой тонкой работой. Стебли, листья, цветы — все словно живое. Детали подмечены глазом знающего толк в растениях селянина, выполнены же рукою придворного мастера. Могу ли я узнать, кто их изготовил?
Фиц Гамон, на чьей щербатой физиономии только что играла самодовольная улыбка, неожиданно помрачнел. Щеки его побагровели еще сильнее, глаза сердито блеснули — словно этот неуместный вопрос каким-то образом омрачил час его торжества.
— Кто-кто… Их сделал один мастер, находившийся у меня в услужении. Сделал по моему приказу, — раздраженно буркнул Гамо. — Кое-какие навыки у него и вправду были, но он всего-навсего виллан и не стоит того, чтобы поминать его имя.
С этими словами Гамо поспешил дальше, как будто стремился избежать дальнейших расспросов, а жена, слуги и служанка последовали за ним. Однако старший по возрасту конюх, похоже не слишком сильно трепетавший перед своим грозным господином, — возможно, потому, что не раз перетаскивал этого самого господина перепившегося до потери чувств из-за стола на кровать, — подергал брата Освальда за рукав и доверительно прошептал:
— Не цепляйся к нему, брат, все едино ответа не добьешься. Дело в том, что этот серебряных дел мастер — его Алардом кличут — на прошлое Рождество взял да и сбежал от нашего лорда. Его, ясное дело, ловили, гнались за ним до самого Лондона, да так и не поймали, а теперь уж, надо думать, никогда не изловят. Я бы на твоем месте не стал ворошить эту историю.
Конюх затрусил следом за своим лордом.
Освальд и другие слышавшие его слова монахи проводили виллана задумчивыми взглядами.
— Сдается мне, — промолвил Кадфаэль, размышляя вслух, — этот Гамо не из тех, кто легко расстается со своей собственностью, будь то хоть серебро, хоть человек. Ежели он что и уступит, то только за хорошую цену.
— Устыдись, брат, — с укоризной в го лосе укорил его стоявший поблизости брат Жером. — Разве он не распростился с этими чудесными подсвечниками, пожертвовав их нашей обители? Совершенно бескорыстно.
Кадфаэль от возражений воздержался, предпочитая не распространяться о том, какую выгоду рассчитывал получить Фиц Гамон в обмен на свое пожертвование. Не было никакого проку спорить с братом Жеромом, который и сам прекрасно знал, что и подсвечники, и годовая фермерская рента дарованы аббатству вовсе не по доброте душевной. Однако же брат Освальд с печалью в голосе заметил:
— Жаль все же, что он, коли уж все едино решил распроститься с этими подсвечниками, не нашел им лучшего применения. Спору нет, они радуют глаз и будут превосходным украшением алтаря, но вот ежели б он с толком их продал да пожертвовал обители деньги, я, наверное, смог бы всю зиму кормить тех обездоленных, что ныне выпрашивают милостыню у наших ворот. У меня от жалости сердце кровью обливается — ведь многие из них не доживут до весны. Помрут с голоду, а помочь им я бессилен.
— Да что ты такое говоришь, брат, — разохался Жером, — он ведь преподнес свой дар не кому-нибудь, а самой Пресвятой Деве. Остерегись, брат, не повторяй греховного заблуждения тех, кто осудил женщину, принесшую сосуд с благовониями и умастившую ими ноги нашего Спасителя. Помни, Господь повелел им оставить ее в покое, ибо она сделала доброе дело.
— Благой и идущий от души порыв — вот что позволило ей удостоиться похвалы из уст Господа нашего, — с благоговением в голосе промолвил брат Освальд. — «Она сделала что могла», — так сказал Иисус апостолам. Но он никогда не называл ее поступок благоразумным, потому как, малость подумав, она, возможно, сумела бы найти драгоценным благовониям и лучшее применение. Но в одном ты прав — не пристало мне порицать дарителя по совершении им даяния. Пролитое мирро все едино не соберешь в сосуд.
Взгляд его, восторженный и в то же самое время сокрушенный, задержался на серебряных лилиях, увенчанных теперь столбиками воска и пламени. В отличие от пролитого мирро употребить их по иному назначению было еще возможно — точнее сказать, было бы возможно, окажись Фиц Гамон более добросердечным и сговорчивым человеком. Но, с другой стороны, он имел полное право распоряжаться своей собственностью по своему усмотрению.
— Они преподнесены в дар Пресвятой Деве, — с жаром возразил Жером, набожно закатывая глаза, — а потому даже сама мысль о каком-либо ином их использовании, пусть даже самом достойном, есть не что иное, как кощунство. Думать о таком — и то тяжкий грех.
— Когда бы сама Пресвятая Дева, снизойдя до нас, явила нам свою волю, — суховато отозвался брат Кадфаэль, — мы бы точнее знали, какое прегрешение почитать тяжким, а какое пожертвование — достойным и благочестивым.
— Разве свет, сияющий над святым алтарем, не есть благо? — не унимался Жером. — И может ли любая, уплаченная за него цена, считаться слишком высокой?
«Вот хороший вопрос, — размышлял брат Кадфаэль, направляясь в трапезную на ужин. — Пожалуй, стоило бы задать его брату Джордану. Порасспросить, что он думает о цене света».
Брат Джордан был стар, давно одряхлел, а в последнее время к его немощам добавилась и новая напасть — он начал по степенно терять зрение. Пока еще старый монах мог различать смутные, словно тени, очертания предметов, а по обители и ее окрестностям передвигался без особых затруднений, потому как знал здесь каждый закоулок и дорогу куда угодно нашел бы даже в кромешной тьме. Но по мере того как вокруг старца смыкался мрак, приверженность его свету становилась все более самозабвенной и пылкой. В конце концов дело дошло до того, что брат Джордан оставил все остальные обязанности и всецело посвятил себя уходу за свечами и лампадами на обоих алтарях монастырской церкви, что позволяло ему всегда иметь пред своими очами свет, причем свет возожженный ко вящей славе Господней.