Боли немного отпустили Рагозина, хотя ещё мучило чувство, будто он окружён хмарью, и мозг работал урывками, с усилиями пробивая мысль сквозь эту хмарь. Думать было не только физически тяжело, но и неприятно, потому что все сводилось к сознанию огромной неудачи и безрезультатным поискам её причин.
К тому дню, когда Рагозин был ранен, его уже обогащал опыт боевого похода, и он жил с ощущением, что идёт все время куда-то вверх. Он инстинктивно слышал в себе неизвестное прежде качество, не думая его определить или как-нибудь назвать, – качество нового умственного глазомера. Как никогда, он далеко видел и знал, как надо действовать. Он словно бы взобрался на высоту, с какой можно было легко помогать успеху оружия, которое носил народ.
И как раз в это время все достигнутое будто и не достигалось Рагозиным; поход кончается отступлением, и сам он угрожающе полно испытывает личное своё бессилие.
В одну из таких минут урывочной работы мысли в каюту к Рагозину зашла медицинская сестра и сказала, что его хочет видеть один мальчик из команды парохода.
Позже Рагозин понял, что его поразила не столько сама встреча с сыном, сколько то, что он предчувствовал эту встречу с момента, когда комиссар «Рискованного» доложил ему о мальце, которого надо списать на берег. Услышав от сестры о мальчике из команды, Рагозин тотчас решил, что это тот самый малец, которого он приказал списать не на берег, а в госпиталь. Он вспомнил малолетков-бахчевиков на лодках под Быковыми Хуторами, и разрыв снарядов в воде, и перепуганный плеск весел, и свой страх за гребцов, и свою злобу, и то, что страх, злоба слились тогда с болью за сына. Теперь он уже не сомневался, что увидит его, потому что мальчик из команды – не кто иной, как сын. Уверенность эта несла с собой живительный приток крови к мозгу, и хмарь, мешавшая думать, развеялась, а боль отошла и угнездилась где-то поодаль.
Разговоры с сыном на пароходе были короткими (врачи не разрешали мальчику подолгу оставаться у раненого), но Рагозин на все лады перебирал в уме каждое слово этих разговоров, и они жили в нём незатухающим светом.
– Ты что же от меня с квартиры удрал? – спросил Пётр Петрович, когда Ваня, войдя в каюту, прислонился к косяку и смотрел, как провинившийся упрямец – боязливо и дерзко.
– Получилось хорошо, что удрал.
– Почему это хорошо?
– Буду теперь ухаживать… братом милосердным.
– А-а, ну спасибо… Какой же ты мне брат, если ты… Знаешь, кто мне ты, а?
– Знаю.
– То-то и есть… знаешь!
– Я ещё и тогда знал, на квартире.
– Знал, а сбежал!
– Ага.
– То-то… ага!
– А что?
– Зачем, говорю, сбежал, если знал, кто я тебе?
– Ну так что ж, что знал?
– Как – что?
– А так.
– Разве от отца бегают?
– Ещё как!
– Может, от дурного отца. А я тебе хорошего желаю. Радуюсь, что тебя нашёл. Ты-то рад?
Ваня заложил руки за спину.
– Кабы мне сказали, что вы – комиссар… А то я спросил, а мне говорят – он на счетах считает. Все равно, как в детском доме… булгалтер.
– Булгалтер! Эх, грамотей!.. А разве бухгалтер – это плохо? Я тебе покажу одного бухгалтера – Арсения Романыча. Посмотри, как его ребята уважают.
– Как бы не так – булгалтер! Я знаю, кто он.
– А кто же он?
– Он как художник.
– Вон куда ты! – улыбнулся Рагозин. – Пожалуй, верно – как художник… Ну вот, я тебя отдам учиться, будешь художником.
Ваня замолчал. Рагозин с нетерпением ждал ответа.
– Не умеешь – так учись не учись! – сказал Ваня убеждённо.
– Уменье придёт с наукой.
– Видел я таких! Учатся, учатся! А я подошёл – раз! И сделал.
– Ишь… – только и сказал Рагозин, удивлённо рассматривая маленького гордеца.
Уже тогда он предугадывал, что судьба этих едва возникавших отношений будет зависеть от желания сына учиться, и в новую встречу опять заговорил с ним о том же. Ему казалось – то, что он считал главным и необходимым в жизни, составляет главное и необходимое также в жизни мальчика. И он терялся, сталкиваясь с совершенно непохожими воззрениями Вани.
– Выучишься как следует работать, будешь приносить пользу, – сказал Пётр Петрович внушительно.
– Откуда приносить? – наверно, не понял Ваня.
– Ну, как тебе объяснить… Был когда в музее?
– Был.
– Понравились тебе картины?
– Ага.
– Значит, художники принесли тебе своим трудом пользу. Картинами своими, понимаешь?
Ваня мечтательно смотрел в отворённое окошко каюты. Там мчалась Волга – слышно было бурленье воды под колёсами огромного парохода, виднелись клином отбегавшие назад зеленые валы, и песчаная отмель окатывалась ими, белея на окоемке от разбитых в пену гребней.
– Это – не польза, – ответил Ваня, и так загадочно сделалось его серьёзное лицо, словно только он один знал – что же такое польза.
– Как не польза? А что же?
– Это… когда завидно, что не ты нарисовал. Что у тебя ни за что так не получится.
– Ну вот, вот! – обрадовался Рагозин. – Когда тебе хочется сделать так же хорошо, как другие. Чтобы твоей работой другие тоже любовались, как ты. Это и будет польза для них, а как же?
– Чудно как архиреите, – с насмешкой сказал Ваня.
– Это что ещё за «архиреить»?
– Ну, как духовник.
– Что – духовник? Откуда ты знаешь – как духовник?
– А мы в скиту бегали к архирею за сахаром. Он даст всем по кусочку да начнёт архиреить: играйте, детки, без ссор и без брани, внимайте слову наставников ваших, бог господь с вами.
Ваня ловко передразнил елейную речь.
– Ну, а вы что? – с усмешкой, хотя немного потерянно спросил Рагозин.
– А мы ничего. Съедим сахар, опять прибежим. Он даст ещё, и опять нас архиреить… А вы, чай, комиссар! – вдруг с укором взрослого объявил Ваня.
На следующий раз Рагозин попробовал зайти с другого бока.
– Не будешь ходить учиться – кто тебе даст бумагу, карандаши? Ведь рисовать-то ты не перестанешь?
– А когда мне было надо чего, я тырил, – не раздумывая, ответил Ваня.
– Ну, милок…
– Жди, когда тебе дадут! Разве дождёшься? Стырю где придётся – и рисую.
– Это, братец, воровством называется. Вот какая вещь, видишь ли!
– Карандаши-то?! – вытаращил глаза Ваня.
– Карандаши и все такое. Ты эти приютские замашки брось. Я буду давать всё, что потребуется.
Ваня пригорюнился, потом сказал упавшим голосом:
– Если товара много – лафа, конечно.
Но тут же и утешил отца, настолько позабывшись, что впервые обратился к нему по-приятельски:
– А если у тебя не будет, ты не думай: я расстараюсь – чего не хватит!
Нечаянный этот порыв был отцу и страшен и восхитителен, обнажив перед ним все уродство представлений и всю непочатость простодушия ребёнка…
Рагозин вспомнил это, пока рассказывал Кириллу о встрече с сыном на Волге.
Ваня сидел у отца в ногах, независимо поглядывая на гладко выбеленный потолок. Уже вторично доставил он в госпиталь заготовленные хозяйкой Рагозина кушанья и знал, что половину унесёт назад: отец был настойчив в своих заботах о нем. Мальчик видел, какое место занял собой в существовании отца. Находя это чувствительностью взрослых, он, с некоторой гордостью за себя, поощрял её и допускал даже ласку большого человека, раненного в сражении и нуждавшегося в помощи.
– Теперь мы с ним договорились жить вместе, – сказал Рагозин, одобряя Ваню взглядом. – И знаешь, Кирилл, к чему я прихожу после всей этой истории? Время-то у меня есть – размыслить. Вот мы радуемся, что идём к цели, которую хотим достичь. Думаю, радость станет ещё больше, ежели мы нашу цель, которую предстоит достичь, хоть бы отчасти, что ли, отыскали в том, что уже нами достигнуто. Понял меня?
– Более или менее, – улыбнулся Кирилл.
– Ну да насчёт отвлечённого я, знаешь, не очень… Я практически. Думаешь ты о человеческих отношениях в будущем? Думаешь. Так вот ты ищи такое в нынешней жизни, чтобы уже сейчас в тебе хоть немножко зажило из будущего, понял? Как бы тебе сказать? Ну… воплоти, что ли, свой план в живом человеке. В отношении своём к человеку, понятно? Чтобы практика была. А то ты будешь поклоняться своему желанию, скажем, коммунистического общества, когда ещё общества такого нет. И привыкнешь поклоняться – желанию. А от человека отвыкнешь. Верно? А ты его сейчас найди. Хоть немножко в человеке найди от будущего. И установи с человеком такую связь, как будто он уже наш идеал. Так? И чтобы таким путём действовал каждый. Тогда будет кое-что закрепляться из наших желаний будущего в нынешней жизни. Посев будет, понял?