Но Цветухин черпнул в этом спектакле свежий вкус к работе, увидел, откуда надо ждать удовлетворения.
Он решил собрать такую труппу, где главное место займут люди, ещё далёкие от сцены, и прежде всего молодёжь, не боясь высокомерного осуждения в любительстве, помня, что открытия в искусстве первоначально были непременно любительством.
Самым сильным побудителем к новому делу стала Аночка. Цветухин не сомневался, что она должна прийти в театр. Со своими острыми локотками, худой шеей и будто излишней длиной рук, она казалась не вполне сложившейся девушкой. Но молодая эта несложенность странно одушевила образ Софьи, едва Аночка надела её костюм. Она была чересчур жива, лицо её чересчур резко меняло выражение – растерянное на хмурое, насмешливое на строгое. Но её живость превратилась на сцене в волнение, насмешка стала участием к партнёру, растерянность – чистотой, хмурость – задумчивостью.
Егор Павлович не заметил, как из увлечения артистизмом Аночки его чувство перешло в обожание к самой носительнице дарованья. Пока готовился «Недоросль» и потом с великими хлопотами собиралась студия, Цветухин испытал перерождение, какое бывало ему и раньше знакомо, но на этот раз почудилось неслыханно новым, как весна чудится неслыханной, если вдруг двинется в расцвет. На виду у всех Цветухин сделался тенью Аночки, и только она сама, захваченная работой, понимала это меньше других.
Труппа Цветухина получалась пёстрой. К невинной в делах искусства молодёжи присоединились старые актёры. Студии посчастливилось заручиться поддержкой военного клуба, а это значило – заручиться хлебом. Актёры надели на плечи мешки, и Егор Павлович тоже носил неразлучную суму с красноармейскими пайками. Он утешал пшеном и воблой Агнию Львовну, подавленную тем, что, как она выражалась, даже в собственной труппе ей не хотят дать достойной роли.
Сам Егор Павлович готов был питаться воздухом, репетициями и ежедневными провожаниями Аночки. Когда он однажды надел холщовую русскую рубашку, вышитую красными цветочками, и Аночка воскликнула: «Ах, как к вам идёт!» – ему представилось, что он так всю жизнь и проносит эту холстину, не снимая. Он помолодел и будто первый раз за все актёрство репетировал свою роль Фердинанда, в прошлом доставившую ему много счастья.
Он выбрал для начальной работы «Коварство», как одно из самых в революцию популярных романтических представлений, где был заложен огонь, которому прежде побаивались давать выход. Но актёры не видели в пьесе ничего, кроме давным-давно игранных ролей, опять предназначенных для переигрывания, и не собирались особенно утруждать себя, а больше любопытствовали – что же получится из цветухинской любительщины с подростками.
Как только Аночка показала, что способна играть, так к ней приступили – кто с чем. Одни толковали о французской школе, другие о реализме, третьи о Станиславском, а то и просто о значении благозвучного псевдонима для актёрского успеха.
– Нехорошо, детка, звучит – Пара-букина! – увещевал актёр на амплуа стариков. – Вообрази, будут кричать с галёрки: бу-у-кину!
– Имя человека украшается делом, – возражала Аночка, скрывая доктринёрским тоном одной ей внятную обиду.
– Оно, конечно, украшается. Да, поди-ка укрась своё имя, ежели ты – Титькин. Надо поблагороднее: Пара… белла, пара… целла… Что-нибудь этакое. У нас такой был случай. Играет один любовник – дух захватывает! А в публике – гроб. Почему бы? Фамилия не понравилась. Веретёнкин! Едет в другой город. Играет – вроде тачку везёт, самому тошно. А публика ревёт. Почему бы? Фамилию переменил. Фамилия понравилась: Расковалов!
Мефодий, подслушавший разговор, счёл долгом успокоить огорчённую Аночку.
– Что ты обращаешь внимание! Разве это актёр? Заведующий столовой, а не актёр! Вечно что-нибудь делит с другими, как черт – яблоки.
– Не понимаю, Аночка! – что это Егор Павлович помешался на зубрёжке ролей? – говорила Агния Львовна. – А что же делать суфлёру? Не помню сейчас, но я читала в каком-то французском романе – даже, кажется, у Бальзака. Такая молодая звезда, артистка Флорина, и к ней набились в уборную поклонники, и она их гонит вон, перед самым выходом, когда уж в коридорах звонок. И говорит: «Уходите отсюда все, дайте мне прочитать свою роль и постараться её понять». Это после-то звонка, милочка! Постараться понять! Перед выходом! Вот – артистка! А ты зубришь, зубришь, который уж месяц! Играть-то ведь надо не точки и не запятые, а ещё кое-что. Вот есть ли у тебя это кое-что – посмотрим, душечка.
Все они, эти верные солдаты кулис, простоявшие целую жизнь в очередях ко вратам славы, щедро предлагали свой опыт бедной познаниями девушке, и если Аночка не потеряла голову от советов, то единственно потому, что выше всех ставила Егора Павловича и ему одному пробовала себя подчинить, если могла.
Он, может быть, и не в силах был словами ответить ей на её вопросы – что же такое в искусстве перевоплощение и как играть Луизу Миллер, если ты – Аночка Парабукина, но он был художником, и опыт заменял ему слова. Он предлагал Аночке найденные им решения, и время должно было показать – способна ли она эти решения понять и хочет ли их сделать своими.
Наконец, уже к исходу октября, спектакль был готов.
34
Спектакль был готов.
Его играли в полковых казармах, рядом с университетом. Большой зал, ещё ни разу не протопленный, из конца в конец заняли нового призыва мобилизованные, в шинелях, полушубках, иные – караульной роты – даже с винтовками в руках. Но собралось много и невоенной публики, не испугавшейся полгорода пройти пешком во тьме и холоде ради события, которому имя Цветухина придало заманчивость. И – само собой – лучшие ряды стульев попали во власть к родным и знакомым актёров-новичков.
Парабукин, никогда в прошлом не сидевший так близко к занавесу, держался с мучительной солидностью. Выпил он до прихода только чуть-чуть, для смелости, старательно это скрывал, но раньше всех в переполненном зале почувствовал скопление тепла и начал прессовать лоб сложенным в тетрадочку платком.
Дорогомилов всю осень прихварывал, однако не мог отказать мальчикам в своём присутствии. Они тянулись на стульях, то примериваясь – все ли будет видно через рампу, то вертя своими стрижеными головами. Глаза их заранее горели энтузиазмом и ярко отвечали лампочкам: клубу на этот вечер было дано электричество.
Лиза и Анатолий Михайлович устроились в боковом ряду так, чтобы наблюдать за Витей и не быть на виду у Веры Никандровны. Лизе хотелось быть незаметной, обстановка волновала её – непохожая на театр, но сразу всколыхнувшая о нем множество воспоминаний.
Вера Никандровна приберегла место для Кирилла, и он пришёл в самый последний момент, когда погас свет и разговоры зрителей быстро притихли.
В эту минуту Аночка ещё глядела со сцены в зал, капельку раздвинув занавес. Егор Павлович сказал ей, чтобы она выбрала в публике какое-нибудь лицо, которое ей понравится, и потом играла бы для этого лица:
– Я всегда для кого-нибудь играл и думал, что мой избранник будет меня судить, вынесет моей игре приговор.
Она перебрала десятки лиц, не решаясь, на ком остановиться. Это была щёлка в мир. Щёлка в будущее Аночки, которому сейчас она должна была выйти навстречу. У неё замирало сердце.
И вдруг она увидела пробирающегося между рядов Кирилла. В тот же миг зал исчез во мраке. Ей сделалось страшно до головокружения, у ней подогнулись коленки, и тут она услышала, как подошёл Фердинанд и выговорил над её ухом:
– Довольно, Луиза, начинаем.
Действие «Коварства и любви» с первого акта увлекает за собой весь зал тем более властно, чем непосредственнее зритель. На сцене сразу раскрывается всем понятное положение и возникает завязка, которая будит любопытство уже назревшим противоречием страстей.
Тем, что актёры облачатся в камзолы, наденут парики и туфли с золочёными пряжками, они не будут отчуждены от зрителя. Необычный облик героев лишь увеличивает занимательность происходящего на сцене. Смысл зрелища лежит за пределами масок.
Какому сердцу не доступны первый пыл юноши или боязнь девушки за своё неискушённое чувство, и невозможность это чувство сдержать, и желание дать ему волю? Кому не знаком рассерженный отец, обвиняющий мать в потворстве опасному влечению дочери? Кто в жизни не встречал маленьких или больших вельмож, ради корысти разрушающих чужое счастье?