– Сейчас! Погоди! – быстрым шёпотом сказала она и бросилась назад, с силой толкнув дверь.
Она вбежала к себе в уборную, на ходу сдёргивая парик вместе с чепцом.
– Идите домой одни, меня проводят! – говорила она, выпроваживая отца с Павликом и в то же время задерживая их короткими приказаньями брату:
– Передник! Развяжи передник. Расстёгивай крючки. Да сначала верхний! Ну, скорей! Да ты не бойся. Просто нажимай с обеих сторон, они сами расстегнутся. Господи, что за растяпа! Ну довольно, я сама! Уходи, ступай…
Она стащила через голову платье Луизы и, намазав лицо вазелином, привычно нырнула в платье Аночки. Стирая полотенцем грим, она по-ребячьи трясла ногами, чтобы сбросить туфли. Больше всего времени отняла шнуровка ботинок – впервые эта глупая мода (матерчатый ботинок до колен, снизу доверху на шнурках, которые продеваются в кольчики!) возмутила её прямо-таки до глубины души. Но в конце концов было покончено и с этой пыткой. Она накинула пальтишко, подхватила, как мячик в воздухе, с гвоздя берет и выскочила вон. На счастье, ей никто не попался по дороге.
Публика уже разошлась, и улицы пустовали, когда Кирилл вывел Аночку во тьму осенней ночи. Они обошли огромный корпус казарм и за углом различили отсвечивавший кузов автомобиля.
– Машина? – воскликнула она с неудержимым разочарованием. – Минута – и опять прости-прощай?
Он потянул её за руку.
– Не торопясь, к старому собору, – сказал он шофёру.
Это означало – через весь город.
Дул ветер, но в автомобиле было не холодно. Стекло, отделявшее передние места, зеркально повторило все их движения, пока они усаживались, и потом Аночка увидела голову Кирилла совсем близко от своей. Оба они чуть покачивались в стекле, и Аночка не могла оторваться от этого смутного, баюкающего отражения. Сквозь щели в дверцах тянуло ровной ниткой колючего воздуха, что-то тоненько на одной нотке звенело под сиденьем, и сонно урчал мотор.
И вот, после тоски, страха, мученья, надежды, которыми был переполнен весь день; после триумфа, пустоты, оскорбления, обиды, слез и вспышки радости, которыми кончился вечер, Аночка почувствовала странное спокойствие. Будто вслед за глубоким обмороком кто-то уложил её с необычайной заботой и накрыл и сказал тихое слово. Она даже не изумилась этой странности, настолько ей стало спокойно. Ей все казалось само собой разумеющимся, точно она уже в сотый раз ехала так вот рядом с Кириллом, и всем телом, от плеча до колена, в сотый раз касалась его тела, и это было естественно, и ей не хотелось больше никакого другого состояния, а только бы так ехать, ехать без конца.
Никто не встречался по пути, ничего не видно было за окнами, шофёр не подал ни одного сигнала. В самое лицо лилась нескончаемая свежая нитка ветра, и было похоже, что это она звенит на тоненькой ноте.
В центре города, когда выехали на асфальт и машина покатилась как утюг по гладильной доске, Аночка тихо заговорила:
– Сегодня я вспоминала, как мы, гимназистками, бегали в театр, на балкон. У нас была одна любимая актриса. Вас тогда не было здесь.
– «Вас»? – словно в шутку обронил он.
Она подумала немного. Взяв руку Кирилла и слегка надавив ею на его колено, она просто пересказала:
– Тебя тогда не было… Ты её не знаешь… Мы, когда она нас захватывала своей Катериной или Прибытковой, мы все, все хотели стать такой, как она. А теперь я хочу, чтобы все, все были такой, как я. Чтобы всем было, как мне сейчас.
Он ничего не ответил, а только обернулся к ней и стал на неё смотреть. Машина катилась и катилась, почти без толчков. Потом асфальт кончился, и отраженья в стекле опять закачались.
– Тебе понравился Цветухин? – спросила она.
– Да. Он гораздо лучше, чем я ожидал. Я его невзлюбил после одного спектакля… ещё перед моей ссылкой.
Она долго молчала.
– Я, может быть, скоро уйду из его труппы.
Теперь молчал Кирилл, не понимая, что она думает сказать, и все рассматривая её лицо. Она не глядела на него.
– Он хочет обучать меня не только искусству, – сказала Аночка и совсем отвернулась от Кирилла.
– Я предполагал это, – быстро отозвался он и, помедлив, утверждающе спросил: – Но ведь это ему не удастся?
Она вздёрнула плечами.
– Куда дальше? Направо, налево? – крикнул из-за стекла шофёр.
– Стойте!
Кирилл отворил дверцу. Островерхая колокольня собора чернела в буром небе. Ветер с Волги шёл широкой стеной.
– Выйдем.
Они очутились на площади. Влажный и щекочущий запах обдал их потоком, в котором слилось все: береговая тина, прелые канаты, смола, машинное масло, сладкая гниль плавуна.
– Ах, хорошо! – воскликнул Кирилл и сильно взял Аночку под руку.
Они стали медленно спускаться по взвозу. Выплыли издали два-три глазка бакенов. Какое-то судёнышко одиноко трудилось, что-то вытягивая против воды, и огни его то вспыхивали, то словно застилались слезой.
Они не дошли до самого берега и остановились на откосе, едва перед ними размахнулся тёмный, кое-где отдающий свинцом простор воды. Слышался сбивчивый плеск прибоя, и удары ветра заставляли скрипеть рассохшиеся на суше барки.
И все же Аночке было спокойно, и она только прильнула к Кириллу, когда он её обнял.
– Я смотрю в эту темень, – сказал он, – и вижу неисчислимые огни и множество людей, и слышу говор, говор, который не смолкает. А ты?
– Почему, если мы говорим о хорошем, то всегда думаем о том, что когда-нибудь будет?
– Чтобы идти к лучшему.
– Но бывает же лучшее вот сейчас? Я гляжу в эту темень, и она мне – лучше. И сейчас я не хочу никакого другого лучшего.
– Я тоже, – сказал он, крепче сжимая её.
– И, по-моему, такой ночи я никогда не видела.
– И я.
– И такого ветра ещё не было.
– Да.
– И смотри – всё-таки тихо.
– Правда. Жалко уходить.
– Уже?
– Жалко, немыслимо жалко! И – надо.
– И когда же конец?
– Конец?
– Конец этому бесконечному «надо».
– Конец? Послушай меня. И ответь мне. Мне сейчас нужен твой ответ. Согласна?
– Хорошо.
– Вот. Никакой полет в небо невозможен без земли. Чтобы взлететь, нужно твёрдое основание. Мы сейчас отвоёвываем себе это основание. Именно сейчас. Строим аэродром будущего. Это работа долгая и тяжёлая. Скорее всего – самая тяжёлая, какая только может быть. О перчатках приходится забыть. Мы, если надо, землю руками разгребаем, ногтями её рыхлим, босыми подошвами утаптываем. И не отступимся, пока не будет готов наш аэродром. Отдыхать у нас нет ни минуты. Иной раз и улыбнуться некогда. Надо спешить. Может, от этой работы мы и стали такими суровыми. Иногда ведь сам себе покажешься бирюком, каким детишек пугают. Настолько вдруг неуживчивым станешь. Я вполне серьёзно! Но перемениться мне невозможно. Я буду укатывать землю, пока она не станет годна для разбега. Чтобы оторваться потом в такую высь, какой люди никогда не знали. Я её вижу, все время вижу, эту высь, веришь мне? Скапываю бугры, засыпаю ямы, а сам смотрю вверх! И людей, и себя с ними вижу совсем другими, новыми, лёгкими. И ничего во мне нет от бирюка, веришь?
Пока он говорил, Аночка все отстранялась от него, чтобы лучше различить его в темноте, и когда он кончил – улыбнулась, потому что уж очень он серьёзно сказал о бирюке.
– На что же я должна ответить? На бирюка?
– Ты спросила, когда конец. Не знаю. Не скоро. Но он может быть и очень скоро.
– Не понимаю.
– Ты не видишь конца моему «надо», потому что это «надо» – не твоё. Если оно станет и твоим и моим, тебе не так важно будет – скоро ли наступит ему конец.
– Но скорее от этого он не наступит? – опять улыбнулась она.
Он тоже улыбнулся:
– Немножко скорее – да. Ведь одним землекопом будет больше… Ну, и это мой вопрос. Хочешь со мной вместе аэродром строить?
– Я думала… мы уже начали? – ответила она очень тихо, искоса на него поглядев и потом отводя глаза.
Он рассмеялся, повернул её и повёл быстро вверх по взвозу.
Он отвёз её домой, проводил двором, и они простились – до скорой встречи.
Парабукин с сыном явились почти сразу, как она вошла в комнаты. Ей хотелось остаться одной, но отец опять приступил с поздравлениями. На холоде хмель забродил в нём живее.