Выбрать главу

– Заболела?

– Она должна была явиться на читку и не пришла. Прежде с ней этого не случалось.

– Что же ты молчала? – сказал Кирилл. – Назначили бы нашу встречу на другое время.

Все трое переглянулись, и – для всех троих неожиданно – Аночка выскочила в другую комнату и захохотала, как пойманная на проказе озорница.

На лице Егора Павловича опять появилась очевидная обида, – он в такие минуты слишком выпячивал нижнюю губу и брезгливо припечатывал её к верхней.

Подавляя улыбку, Кирилл сказал:

– Вы не очень давайте Аночке своевольничать. У неё к этому наклонность есть.

– Да, в ней ещё что-то детское, – осуждающе проговорил Цветухин. – Конечно, непосредственность – драгоценное качество. Но одной непосредственностью искусство не создаётся. Искусство – это больше всего труд, труд, труд (он рассерженно выдавил из себя в третий раз – труд!). Оно требует человека нераздельно. Личная жизнь должна быть отодвинута на задний план, подчинена (он чуть не со злобой рассёк это слово на кусочки – под-чи-не-на!) делу художника, если он хочет служить искусству. Это надо принять, как закон.

– Я разделяю ваш взгляд, – серьёзно, а вместе с тем как бы насмешливо сказал Кирилл. – И очень вас прошу не поступаться этой требовательностью в отношении к Аночке.

Он сделал паузу. Брови его тяжело оседали, он не сводил глаз с Цветухина.

– То есть, чтобы в личной жизни Аночки не случилось ничего в ущерб труду. Особенно в моё отсутствие. Если я уеду.

Аночка вышла из другой комнаты. Она держала лист бумаги, и рука с этим листом медленно опускалась, вторя каждому маленькому неслышному шагу.

– Если уедешь? – тихо спросила она.

Он не нашёл решимости сразу ответить правдиво и пошутил:

– Ну да, если мне придётся уехать, то какому же ещё наставнику тебя поручить?

Она почувствовала его уклончивость и – по-прежнему насторожённая – улыбнулась.

– Вот вы меня оба браните. А я работаю гораздо лучше не когда меня бранят, а когда хвалят. Можно, Егор Павлович, я похвастаюсь, а?

Она дала Кириллу бумагу.

Это была старательно расписанная кармином, гуммигутом, лазурью благодарственная грамота, поднесённая Луизе Миллер бойцами кавалерийского отряда (Аночка уже целых семь раз сыграла в клубе свою единственную роль). Составители грамоты обошлись с полюбившейся артисткой по обычаю, применяемому к покойникам, – они восхваляли её достоинства так щедро, как будто она уже никогда больше не могла подвести своих песнопевцев. Они писали, что её игра объяснила им, как терпели бедные люди от издевательства монархической власти. Они уверяли, что такие замечательные представления, как «Коварство и любовь», ещё крепче закалили их волю к победе над буржуями. Они называли товарища А.Т.Парабукину несравненной, глубокой, яркой и заявляли, что хотя некоторые из них уже дважды смотрели спектакль, но готовы смотреть ещё много, много раз. И они звали А.Т.Парабукину и других товарищей артистов поехать с ними на фронт. «Вы будете нам показывать своё пролетарское искусство, а мы будем дорубать до смерти гадину Деникина!» И почти у каждой подписи почитателей Аночкина таланта были сделаны приписки: «До скорого свидания», «Приезжайте к нам на фронт» и даже – «Даёшь Ростов!».

Кирилл с удивлением всматривался в причудливые росчерки вдоль и поперёк бумаги, изучая особый смысл, которым дышала сердечная и простодушная грамота. Потом он достал из кармана карандаш.

– Что ты делаешь? – ужаснулась Аночка и бросилась к нему, чтобы вырвать бумагу.

– Я хочу тоже расписаться.

– Нельзя! Это нельзя! Я не позволю смеяться над этим… над этой памятью! Я хочу её сберечь.

Защищаясь от Аночки, он встал, повернулся к ней спиной и, приложив грамоту к стене, резко и крупно подписался – со своим хвостатым «з» – наискось по верхнему углу листа.

– Зачем ты это сделал! – почти плача воскликнула она.

– Во-первых, я тоже хочу, чтобы ваш театр поехал на фронт, – ответил он как можно спокойнее, – во-вторых, я имею право подписаться вместе с этими бойцами.

– Никакого права. Ты и смотрел меня всего только один раз! И теперь насмехаешься.

– Это мой отряд конницы. Я назначен, за старшего, сопровождать его на фронт. Завтра утром мы уходим эшелоном.

Аночка неподвижно глядела на него. За миг до того ещё красное от мороза лицо Кирилла быстро желтело. Он словно растерялся перед тем впечатлением, какое произвели на Аночку его слова. Он придвинул ей стул.

Цветухин откашлялся, громко вздохнул.

– Ах да! Как это было бы идеально! Мы мечтаем о такой поездке. Фронт! Что может быть соблазнительнее? Но – репертуар! Ведь пока только одна пьеса. И довольно громоздкая. Правда, можно сыграть в сукнах. Облегчить, упростить…

Он тревожно подождал – что ему ответят. Голос его переливался своим обаятельным тембром чересчур сильно для этих маленьких стен.

– Но мы будем стараться! Правда, Аночка?

– Будем стараться, – сказала она за ним безразлично.

– А вы, значит, завтра? – все так же ненужно громко продолжал Цветухин. – На Деникина, да? Ну что ж, остаётся пожелать вам всего самого счастливого. От себя могу обещать одно: будем работать, будем беззаветно работать.

Он выразительно потряс руку Кириллу и начал одеваться.

– За Аночку можете быть спокойны. Я знаю ей цену, знаю её недостатки и буду к ней всегда требователен. Очень требователен. До свиданья. Если нам понадобится поддержка – не откажите. Я говорю о нашем театре. Мы с вами союзники!

– Я закрою за вами, – сказал Кирилл.

То, что он двинулся и пошёл к двери, словно привело Аночку в себя. Она решительно оторвалась от места, удержала Кирилла и вышла за Цветухиным в сени. Он успел в темноте пробормотать несколько отчаянных фраз:

– Все ясно, дружок. Ну, что ж! Ты для меня осталась прежней! Будь счастлива. Будь только…

Бушующим потоком ветер вырвал у него – едва он перешагнул порог – его последние слова и унёс с метелью.

Аночка захлопнула дверь, вбежала в комнату, остановилась перед Кириллом. Видно было, что ей страстно хотелось и невозможно было примирить свои чувства с происшедшим.

– Я ведь ничего не требую, кроме того, чтобы – не было так внезапно, – горько сказала она.

Он протянул ей руки, она будто не заметила его немного виноватого движения.

– Почему, почему всякий раз – в последнюю минуту?

– Я думаю – так лучше.

– Чтобы избежать лишнего часа, который можно бы пробыть вместе?

– Чтобы не говорить о том, что понятно без слов.

– Чтобы было больнее?

– Чтобы боль была короче.

– И тебе не кажется, что это жестоко?

– Слишком часто жестокостью называют мужество. Зачем ты это повторяешь? Единственно, что сейчас нужно для твоего и моего счастья – это мужество.

Она ответила ему взглядом, раскрывшим ему ещё никогда не бывалую в ней женскую мягкость, и – странно – он не усомнился, что это было её готовностью к мужеству, которого он ждал. Они сели рядом на край кровати. Он держал её руки и смотрел на неё.

В буйстве ветра, гулко раздававшемся за стенами, тишина комнаты была удивительно полной, и они слышали дыхание друг друга, несмелое потрескивание огонька в лампе, комариные песни в оконных скважинах. Под потолком с хрустом отщёлкивали своё тик-так весёлые ходики. Кириллу мелькнуло, что в Аночке наступало то примирение, которое ещё минуту назад ей казалось невозможным.

– Я очень, очень прошу, когда ты судишь мои поступки, будь немного старше себя.

– Я, кажется, всегда была старше себя. Но зачем это?

– Я не имею права поступать только так, как мне приятно или как приятно кому-нибудь из близких. Я должен отвечать за свои поступки, понимаешь? – отвечать.

– Понимаю. Это не трудно понять. Отвечать перед всеми. А передо мной?

– Насколько могу, – ответил он и добродушно улыбнулся. – Знаешь, я, когда шёл сюда, вдруг пожалел, что не сказал тебе об отъезде раньше.

Она стиснула ему пальцы.

– Значит, раскаялся в своём поступке?

– Я, наверно, недостаточно подумал о нем.

– Но неужели вечно, вечно надо думать о всяком поступке?!