Он стукнул в решётку окошечка, и оно тотчас распахнулось. Он назвал себя и, едва загремели засовы, окинул глазом ворота. Когда-то зеленые, они были обмалеваны кирпичной охрой, но ему показалось, он узнал даже рисунок – ёлочкой разбегавшуюся вверх обшивку – и, входя в отворённую калитку, понял, что внимание его раздвоилось: он хотел думать о предстоящем деле, а мысли уводили его в воспоминания, и чем старательнее он оборачивал их к делу, тем беспорядочнее они рассеивались.
Он увидел пустынный двор с прибитой пыльной землёй. Вот такой же голой, бесплодной, выродившейся встретила его эта острожная земля, когда его заставили ступить на неё подневольным плательщиком кровью за немилосердный порядок, который он вознамерился пошатнуть и которого теперь не существовало. Больше десятка лет жизни ушло у него на то, чтобы бежать этих пятен голой земли, оспенными следами развеянных по лицу городов и городишек, и он почти изумился, что знакомый этот двор ещё не зарос травой, не ожил, не оплодотворился. Он пробежал взглядом по квадратным оконцам тюремных скучно побелённых корпусов: за какой решёткой платил он свою кровную дань? За какой решёткой кончила дни его маленькая Ксана? За какой отсиживали, отдумывали горькие, злые и добрые думы его товарищи, которых помнил он и которых позабыл, которых издавна знал и которых отроду не видел? Незряче щурились на свет чёрные оконца, нетронуто высились мертво-белые стены, словно притворявшиеся, что за ними – пусто, что они бездыханны и бездумны. Но, наверно, нет на свете других таких стен, за которыми всегда, каждый час и каждую секунду, думалось бы так много, с таким жаром тоски и так тщетно, и почему же до сих пор – спросил себя Рагозин – все ещё должен томиться за ними народ?
– Народ? Народ, да не тот! – вдруг остро усмехнулся он своему вопросу и, оторвав глаза от тюрьмы, опять собрал внимание, озабоченно зашагал навстречу подходившей кучке людей, пожал им руки, спросил:
– Ну, что, все в сборе? Одного не хватает? Будем дожидаться или начнём?
Они прошли во второй двор, в канцелярию тюрьмы или, как теперь говорилось, домзака – дома заключения, условились о порядке разбора дел, и Рагозин остался один в комнате с решётками на окне и дверях.
Ему принесли пачку бумаг. На глаз разделив их, он велел раздать членам комиссии и просмотрел свою долю. Это были протоколы снятых с арестованных показаний, личные документы задержанных, заявления, опросы свидетелей. Иные дела показались ему ничтожными, возникшими из мещанской злости, мусорных самолюбий и наводящих уныние дрязг, иных он не мог сразу понять – что-то мутно ускользающее, как мошкара, витало вокруг невразумительных писаний; иные были, очевидно, серьёзны и ждали больших решений. Он рассортировал дела по первому впечатлению и сначала хотел заняться теми, которые счёл лёгкими, чтобы расчистить поле, покончить с обывательщиной – как он назвал по виду мелкие дела – и потом перейти к важным. Но, секунду помешкав, он вдруг сказал:
– А пусть потерпят! – и решил действовать как раз обратно – взяться сразу за самое сложное.
На одном листе красным карандашом была сделана наискось и подчёркнута крупная надпись: «Чиновник царской прокуратуры». Рагозин приказал привести этого обвиняемого и начал читать дело. Оно содержало немного: рабочим пикетом был задержан ночью с просроченным пропуском помощник советского нотариуса Анатолий Михайлович Ознобишин, тридцати пяти лет, с высшим образованием; как выяснилось на допросе, в прошлом он имел звание кандидата на судебную должность и служил в камере прокурора палаты, однако, по материалам следователя, он исполнял и более высокие должности, вплоть до прокурора, и это предстояло установить.
Минут через десять Ознобишин был приведён. Он поклонился, не крепко потирая, как бы поглаживая маленькие руки, и поблагодарил, когда Рагозин предложил ему сесть. На обычные вопросы он отвечал кратко, точно, не заставляя ждать, но и не забегая, прилично храня своё достоинство и в то же время показывая полную уважительность к личности допрашивавшего.
– За что же вас, собственно, взяли? – спросил Рагозин, исчерпав всю формальную часть.
– За то, что истёк срок моего ночного пропуска. Всего на один день.
– Вы, что же, забыли возобновить?
– Нет, помнил. Но за житейскими хлопотами вовремя не успел. Думал – в этот день не понадобится, а на другой сделаю. В этом я виноват, конечно.
– А зачем вам вообще ночной пропуск?
– Приходится задерживаться на службе – очень кропотные дела. Днём много посетителей, приём. А вечерами приходится оформлять. У нас несколько человек имеют такие пропуска.
– Что же, в этот вечер вы тоже задержались на службе?
– Нет. В этот вечер – нет.
– А где же вы были?
– В этот вечер… просто житейский случай, – сказал Ознобишин неуверенно.
– Загулялись?
– Да.
– Женщина?
– Женщина, – тихо ответил Ознобишин и опустил глаза.
Рагозин видал на своём веку людей в самых различных обстоятельствах, привык распознавать человека не только по словам его, но по маленьким проявлениям внутренней жизни, которые можно бы назвать химией чувств, – когда переживания то вдруг соединятся в сложное целое, то распадутся на составные части, и одно исключает и прикрывает другое, и лживое кажется правдоподобнее истинного. В Ознобишине он не замечал ни капли притворства и хотел разгадать – не наигранна ли его искренность, не дальновидностью ли подсказано ему чистосердечие.
– Что же вы думаете, неужели вас держат здесь из-за просроченного пропуска?
– Нет, как же это может быть? – даже удивился Ознобишин, и вздёрнул плечами, и узенько развёл руки, показывая своим корректным жестом, что, во-первых, не может допустить такую несправедливость властей, во-вторых, хорошо знаком с законными постановлениями о ночных пропусках.
– Но вы ведь только что сказали, что вас арестовали за неисправность пропуска?
– Да, когда вы спросили – за что меня взяли, то есть арестовали. Арестовали за неисправность пропуска. А сейчас вы спросили, думаю ли я, что меня держат в тюрьме за просроченный пропуск. Я повторяю – нет, не думаю.
– Значит, вы знаете, за что вас держат?
– Нет, мне это неизвестно. Я только могу предполагать, что моё прошлое внушает ко мне недоверие.
– А кем вы были?
– Я служил в камере прокурора судебной палаты.
– В должности?
– Я был кандидатом на судебную должность.
– И долго?
– Может быть, в былое время я сказал бы: к сожалению, – ответил Ознобишин с едва заметной извиняющейся улыбкой и как будто застеснявшись. – Теперь я говорю: к счастью, долго. Около семи лет, начиная с университетской скамьи. У меня, как раньше выражались, была неудачная карьера.
– Почему?
– Ну, – приподнял бровки Ознобишин, – я совсем не карьерист. К тому же у меня не было никакой протекции. Я из простой семьи.
– А была бы протекция?
– Протекция мне вряд ли помогла бы.
– Ну что же это за протекция, которая не помогает! – вскользь проговорил Рагозин.
– Да, конечно, – согласился Ознобишин и тут же добавил, как бы в шутку: – Но в моем случае просто никто не согласился бы протежировать.
– Такой вы неудачник?
– Да, естественный неудачник.
– Как – естественный?
– То есть по своей природе.
Он опять немного опустил глаза:
– Мне не доверяли в прокуратуре.
– Не доверяли?
– Я не совсем был похож на прочих чиновников. Это внушало недоверие.
Рагозин вдруг сказал решительно:
– Не доверяли, не доверяли, – и кончили тем, что назначили вас прокурором.
Ознобишин не только всеми чертами лица, но всем вытянувшимся телом изобразил вопрос, который, однако, никак не мог слететь с его затвердевших и выражавших обиду губ. Насилу одолевая борьбу чувств, он сказал озадаченно:
– Вы позволите разъяснить?
– Мне нужны не разъяснения, а я требую, чтобы вы без утайки сказали о вашем прошлом.