Когда Нина выходила из кабинета, ее волосы на секунду засветились в лучах, соскользнувших с ледника, проскользнувших в окно. Доктор Шварц посмотрел в окно и положил на стол ручку, которую чуть было не начал грызть – вернувшаяся привычка студенческих времен. У него было хорошее настроение, несмотря на непродуктивный разговор; он делал вид, что размышляет, но на самом деле просто сидел у окна, в которое светило весеннее солнце. Так влияло на него это солнечное дитя, и не только на него, он замечал – и на пациентов.
Большое зеркало напротив большого окна отражало свет, лед, короткое время после ухода Нины отражало Нину, отражало доктора Шварца. Он сидел, ссутулившись над столом, седой до белизны, улыбающийся, поправля-ющий очки.
Раньше доктор Шварц был психиатром, влюбленным в свое дело и в своих психов. Он много публиковал, еще больше работал, работал с тяжелыми (лезвия, рвота, вопли «мама, где моя мама» – переходящие в тяжелый взрослый рык, апатия), снискал уважение в профессиональном мире, преподавал, заработал какие-то деньги и burnout. Выгорел.
И все забыл. Купил заброшенный отель в дальних местах. Основал «Центр духовной регенерации». Принимал платежеспособных пациентов, клюющих на его имя. Делал вид, что лечит их, хотя лечить было не от чего. А может, и было от чего – но он не умел, как пушечное ядро не умеет попасть в воробья. Пациенты поправлялись, потому что святое место, Шварц помнил: на месте отеля с одиннадцатого по пятнадцатый век был монастырь, по ночам он иногда слышал григорианское пение. Во сне, конечно. В его спальне лежал камень из монастырской стены. После внутреннего выгорания его сексуальность не восстановилась, чему он был рад как освобождению. Все темное, все страсти – свои и чужие – оставались за оградой, он был настоятелем, пациенты – монахами, которым устав запрещал пользоваться любыми электронными приспособлениями (кроме электрокардиостимулятора) – современный обет молчания. Хорошая жизнь. Если доктор Шварц подозревал настоящую патологию, он рекомендовал пациенту сначала пройти полноценный курс лечения, а потом приехать в его Центр на реабилитацию. Не возвращались никогда.
Приезда этой пациентки доктор Шварц ждал с тревогой. Серьезной болезни не подозревал, но знал этот тип, этих дочек нуворишей из разворованных государств. Он ожидал встретить гламурное и наглое порождение ночных клубов с богатым опытом приема психотропных веществ, от которых, предполагал он, и начались приступы, напугавшие родителей. А приехало дитя, солнечное дитя – волосы пшеничные, пушистые; большие глаза среди светлых ресниц – длинных и густых, какие бывают у младенцев. Слишком светлые ресницы, слишком неправильное личико, чтобы быть женским, и тело слишком маленькое, чтобы быть женским, неровный румянец на светлой коже, каждая точечка видна – до того кожа светлая. К тому же ни косметики, ни прочих уловок, никакого опыта – разве что опыт солнечного существования где-то там, где солнце не заходит, отчего эта ясная улыбка, согревающая любого, эта естественность, знание всех языков, всех книг, всех музеев, детская вредность, скрывающая покладистость.
Пусть отдыхает, думал он, больна не она, больны родители. Естественность – признак здоровья, неестественность – признак болезни. Ей везде будет хорошо, этому солнечному ребенку, но пусть будет здесь: пока она
здесь – лучше всем. (До burnout-а в нем, несомненно, сработала бы внутренняя сигнализация: социальная среда не подогнала индивида под себя, ergo индивид может представлять опасность.)
Утро в белой комнате Нины пронизано солнцем. Проснувшись, она следит за блестящими пылинками. Ресницы вздрагивают. Потом приподнимает голову и видит горы в окне. Ей нравится повисший в воздухе ледник. Она думает, куда пойдет сегодня. Шварц не знает, и никто из персонала не знает, куда она ходит, покидая разрешенные терренкуры, уходя с троп, дальше, в ущелье Марии и на скалы, где ей хорошо. Снизу, от пяток к клитору, от клитора к языку поднимаются радостные светлячки недозволенности. Она смеется. Потом смотрит на перламутровые облака, передвигающиеся вне логики ветра. Она бы осталась здесь надолго. Но нельзя – она помнит «Волшебную гору» Томаса Манна: один молодой человек застрял в таком месте чуть ли не навсегда, пока его на войну не выбросило уже престарелым, нет-нет-нет, перед ней вся ее большая молодость и большая жизнь, она вскакивает с кровати на пятки, ногами стягивает штаны пижамы. Открыть окно. Воздух с хрустальным звоном расправляет комнату. Птицы поют.
К завтраку спустилась в футболке и джинсах. Здесь каждый одевается так, как хочет. Софи, например, выходит в пеньюаре или в бальном платье. На Софи всегда драгоценности – колье, серьги, браслеты – даже за завтраком. Но все подобрано со вкусом, все идет к ее естественной седине, подчеркнутой специальной краской, к ее осанке и даже к зрелому – семьдесят девять – возрасту. Никто не находит наряды Софи странными: ей осталось слишком мало времени, чтобы тратить его на бесцветные брючки. Нина мысленно называет Софи «бриллиантовой бабулькой». «Мама с дочкой» (так обозначила их для себя, хотя уже знает, что мать – очень красивую женщину лет тридцати – следует называть мадам Каспари, а дочь – похожую на мать девочку с туманным взглядом – Мари) всегда одеты в светлое и простое – туники с леггинсами, льняные рубашки до колен и так далее. Кривенький француз Серж, как всегда, в пижаме. Американец (почему-то все его называют «Американец», имени не выяснили) – в чем-то растянутом и на вид удобном.