— Кто ты, как попал сюда? Кто свершил над тобой такое злодеяние?
— О благородная, повесть моя длинная, а сил мало, я умираю от жажды, если ты хочешь спасти меня — дай напиться!
Девушка тотчас напоила его, сбрызнула водой, подобрала брошенные изувером глаза, — хоть и были они залиты кровью, но еще не совсем помертвели, и сердобольная курдская дева осторожно вложила их назад в глазницы, перевязала чистым платком, кое-как подняла беднягу Хейра и повела к отцовскому шатру. Там она доверилась старой няньке и матери родной, а когда вернулся отец, рассказала все ему. Тот курд был человек благородный и сострадательный, он пожалел несчастного юношу, понял, что горемыка стал жертвой людского коварства, и сказал:
— Может статься, мы сумеем помочь страдальцу. Тут неподалеку видел я дерево — растут из одного корня два ствола и оба обладают силою целебной. Листья одного лечат от падучей болезни, а листья другого возвращают зрение.
Дочка со слезами стала умолять отца поскорее изготовить целительное снадобье, спасти юношу, тот сжалился и немедленно отправился к чудесному дереву. Возвратился он с горстью листьев, тщательно измельчил, истолок их в ступке, сок слил, отцедил и этой жидкостью велел смазывать кровавые глазницы несчастного, куда вложены были безжизненные очи. Девушка так и сделала. Пять дней она прикладывала к ранам примочку с бальзамом, — а он был жгучим, едким, так что больному приходилось вновь и вновь страдать, — потом повязку сняли, и свершилось дивное дело: Хейр вновь прозрел, увидел Божий мир! Он поведал гостеприимным хозяевам всю свою печальную историю: про злодея Шарра, про его коварство и злобу свирепую, и они содрогнулись от ужаса и преисполнились еще большего сочувствия к нему. Уж как он благодарил великодушных исцелителей своих, описать невозможно! Остался он в их шатрах (а как только у него открылись глаза, мать и дочь, верные обычаям скромности, закрыли лица), стал помогать старому курду пасти стадо, берег и охранял его добро. Хейр проявил немалую ловкость, управляясь с табунами, умел и гурт собрать, и хищников опасных прогнать, — курд на него не нарадуется. Каждое утро угонял Хейр стада в степь, возвращался лишь к ночи, а женщины так его полюбили за пригожее лицо и добрые повадки, за страдания перенесенные, что не знали, как ему и услужить, что подать, чем накормить-напоить. Прекрасная дочка курда втайне отдала ему сердце — ведь она своими руками его выходила, да и перед достоинствами его устоять было невозможно, а он, хоть и не видел никогда ее лица, тоже полюбил ее страстно, покоренный душевной красотой юной девы, которую он узнавал по походке, легким движениям да мелькнувшей разок-другой из-под покрывала тонкой руке. Хейр загрустил, думалось ему: «Видно счастье от меня совсем отвернулось, коли послала мне судьба любовь к такой девушке… Ведь она богата, завидная невеста, а я бедняк, которого приняли в дом из жалости. Ни выкуп я не могу заплатить, ни содержать жену возможности нет. Недостойно мне дольше здесь оставаться, надобно уходить».
В таких размышлениях провел он неделю, а потом решился. Вернулся вечером со стадом к шатру, сел перед стариком-хозяином и его дочерью, склонился низко и во всем признался, открыл им боль сердца, молвил так:
— О добросердечный муж, друг гонимых и страждущих! Ты вернул меня к жизни, осветил зрением погасшие очи, принял под твою счастливую сень! Всем я тебе обязан и благодарен тебе до конца дней моих. Но злоупотреблять добротой достойных стыдно и грешно, а отплатить вам добром я пока не в силах, ведь я остался сир и наг. Быть может, пошлет мне Господь удачу, даст мне в руки средство, чтобы мог я исполнить свой долг перед вами… Теперь же надлежит мне возвратиться в родные края, уйду я, но оставлю здесь свою душу, навсегда прикованную к праху у твоих дверей. Не взыщите, не поминайте лихом!
Только окончил юноша свою речь, курдское семейство словно огнем охватило: заплакали все, зарыдали, объятые скорбью и унынием. Старик долго сидел, молча утирая слезы, а потом вдруг поднял голову и улыбнулся. Он сказал: