Выбрать главу

8

Жизнь они теперь вели тихую, спокойную, говорили по-прежнему мало и о чем-то неважном. Она приносила ему газеты из города и пересказывала, что слышала сама. О том, что в Варшаве вспыхнуло восстание, стало известно только к концу августа, до того времени они пребывали в странном, почти совсем безмятежном состоянии, будто ничего вокруг и не было, несмотря на известия о поражениях польской армии, следовавших одно за другим. Теперь уже Адам стал проверять ее сети и удить рыбу - еще мальчишкой он любил рыбалку в то далекое время, когда Липняки были единственным домом, который он знал. Эле стало немного полегче, и это радовало его так, как не радовал призыв «Братья, час свободы пробил!», произнесенный Высоцким в ночь начала их войны. Огорода у нее больше не было - он был весь изрыт снарядами, и все, что могло вырасти, было безнадежно побито. Что-то она еще находила в земле, что-то привозила от сестры, но все-таки овощи приходилось большей частью покупать. Зима могла стать голодной, но это не трогало ее. Она была уверена в том, что к зиме останется одна. А там все равно, будет голод или нет. Глаз более не опускала, осмеливаясь смотреть на Адама так, как если бы была ему равной. И даже смеялась в его присутствии. Когда вести о том, что творилось в те дни в Варшаве, дошли до них, Адам ничем не выказал беспокойства. Обронил только: «Стало быть, отец вышел в отставку». И больше к тому не возвращался. Но Эла хорошо понимала, что вот теперь ей остается только считать минуточки возле него. Они спали всегда вместе, словно цепляясь друг за друга, как за последнее на земле. И она научилась жалеть и его тоже. Но только внутри этой жалости, в самой ее сердцевине, была страшная мука - жить без него Эла теперь уже не могла, жалея и себя тоже и с удивлением узнавая, что она - продолжение его. И совсем не удивилась, когда в середине сентября поняла, что понесла. Но этой тихой радостью не делилась даже с ним. Берегла его. Знала, что сделает его ношу еще тяжелее. - Как звали твоего мужа? - однажды спросил Адам. - Ты говорила, я запамятовал. - Миежко, - ответила она, отвлекаясь от замешивания теста - вздумалось ей напечь оладий. Тесто выходило густоватым, и она сердилась. - Миежко Вуйцик, - медленно произнес он. Это было начало октября. Восстание было подавлено. Русские вошли в Варшаву. Оставались только Замостье и Модлин. Дни их были сочтены - это то, что говорили теперь в городе. Адам совсем почти поправился. Рана на голове зажила, оставив только в густых светлых волосах прогалину, которую вовсе не было видно. В самые сокровенные их минуты она зарывалась пальцами в его кудри и нежно поглаживала ее. Кости на плече немного выпирали, рука была едва заметно вывернута и плохо слушалась. Он в шутку говорил, что теперь стал калекой. Она отмахивалась и отвечала, что считала бы его калекой, если бы он остался без руки. - Миежко Вуйцик, - снова повторил он и повернулся к ней: - Можно я назовусь Михалом Вуйциком? Она выронила ложку, которой мешала тесто, и подняла на него глаза. Побелевшие губы едва разлепила, чтобы выдохнуть: - Можно. Но как сделать пашпорт? - То моя забота. Больше они не заговаривали о том, чего страшились оба. Она чувствовала, что он не сможет остаться. И никогда не смог бы. У него была жизнь, его жизнь, совсем другая жизнь. Что делать ему в хате рыбачки на берегу Нарева? Он заскучал бы с ней уже скоро. Так хоть помнить будет. Он глядел на нее подолгу, стараясь запомнить каждую черту, каждый взгляд и каждое движение. Зачем нужна ему эта память, он не знал. Иногда, когда она бегала по дому или по двору со всевозможными заботами, он резко останавливал ее за руку и припадал губами к родимому пятнышку на шее под ухом. Отчего-то ему казалось, что, когда совсем ничего не останется, вот только это пятнышко он и будет вспоминать. Он оттягивал свой уход еще две недели. И только в середине октября понял, что тянуть уже некуда. Сначала хотел отправиться в Липняки, поглядеть, что там стало. И, может быть, узнать о судьбах Юлии и Божены. А потом намеревался уехать в Вильну, где у Липницких жили друзья, в надежде, что те помогут ему выехать за пределы империи. Без документов, имея нужду скрываться, остаться неузнанным - при его-то имени, при его-то отце - такое путешествие представлялось трудной задачей. Но другого пути у него быть не могло. Адам не жалел о том, что выжил. Как не жалел о том, что все было кончено бесповоротно. Он освободился. Та борьба, что была, была в нем самом, и теперь ее не стало. Не за что бороться. Выстояла в бою рыбацкая хата, а армия разбита и сожжена у реки. В одну из ночей Адам проснулся оттого, что услышал, как рыбачка плачет у него на груди. Ему стало невыносимо жаль ее, но поделать ничего не мог. Как заберешь ее с собой? На какую жизнь? И все-таки тихо проговорил: - Уедем вместе? Она замерла. Плечи вздрагивать перестали. Всхлипы прекратились. Только дыхание ее еще оставалось судорожным. Она молчала бесконечно долго. А потом он услышал ее выцветший голос: - Уезжай завтра. Все его существо в тот же момент рванулось к ней, ломая, окончательно сметая стены, в которых он жил годами. Он притянул ее повыше и стал быстрыми поцелуями покрывать горячее мокрое от слез лицо. Она не отвечала. Он спустился поцелуями по шее, к груди. Она оставалась безвольной куклой в его руках. Потом он уложил ее на подушку, навис сверху и снова, как в самую первую ночь, еще в мае, стал губами исследовать ее тело от низа живота до родимого пятна на шее. Едва ее ладони дернулись вверх, к лицу, он перехватил их и тихо шепнул: - Не надо. И в то же мгновение она обняла его шею, словно снова впуская в себя. Утром она была спокойна и, приготавливая ему с собой в дорогу еды, только давала короткие указания, что он должен делать, а чего не должен. Словно бы он был ей мужем и уезжал на неделю по делам, а она боялась, что он простудится или будет обманут попутчиками, коли те попадутся ему в дороге. Потом вспомнила - побежала в комнату, открыла сундук и велела выбрать там одежду Миежко. «Он пониже вас ростом был, но, может, что подойдет». Когда Адам услышал из ее уст это «вас», которого так давно она не произносила, то едва не выронил из рук суму, что она ему дала. А она давала и давала, ничего не требуя взамен. Они толком не попрощались. Он боялся лишний раз поднять на нее глаза. И в ушах его снова звучал ее вскрик, тот, который не вымывался волнами Нарева, не выгорал под знойным летним солнцем, не вытирался губами и руками, скользящими по коже - до самой души ничего не доставало. Она не стала целовать его напоследок. Просто перекрестила в спину, как крестят в спину хоть мужички, хоть шляхтички. Идти он должен был в обход Остроленки, чтобы лишний раз не входить в поселения. И первый час шел быстро, не оглядываясь и не думая. Дорога была плохая. Но в сухую осень хоть грязь не месил. Вокруг все было ржавое и багровое, словно горело. Или это ему так представлялось? Да что там! Кожа его пылала. Разум пылал. Сердце пылало. Жить не мог, знал, что умрет, если остановится хоть на минуту. И едва подумал о том, сразу остановился. Замертво не упал. Жизнь в нем пробивала себе дорогу, цвела буйным цветом и хотела одного - хотела любви. И знал, что любить теперь может. И знал, что любит. Он стал различать звуки. Слышал, как лес шумит - он виднелся отсюда совсем неподалеку. Слышал, как птицы кричат - кружа в небе черными стаями. Слышал, как дышит - шумно, болезненно. И все вокруг жило, кружилось, шумело. И сам он был частью этого, вплетаясь в узор немыслимой красоты. Небо над ним было ярким, синим, под стать горячим цветам земли. «Небо везде увидеть можно» - будто она совсем рядом произнесла, почти на ухо. И вдруг понял, что значили эти слова. Эла Вуйцик, рыбачка с Нарева, сама не ведала, что сказала. Но сказала так, будто приговорила. Беда в том, что без нее не нужно ему неба. Он так и стоял на дороге. И улыбался - дорога Адама Липницкого была окончена. Он вернулся домой.