Выбрать главу

Только художественный, то есть преобразованный искусством взгляд Достоевского на крестьян заставляет нас заинтересоваться ими, начать размышлять об их тайне, красоте, духовной силе. Трактовки крестьян Достоевским-публицистом, в сущности, напоминают те художественные произведения, за которые Достоевский бранил Николая Ге. Статьи Достоевского не в силах скрыть свои пороки и изъяны, но его проза – это искусство полутеней, умолчаний, параболических конструкций и пропусков, в котором нет места «последним словам» и окончательным убеждениям, но где и идеи, и характеры в равной мере явлены в полном и убедительном воплощении. (Вирджиния Вулф описывает взаимодействие света и тьмы в художественном мире Достоевского как связанное с процессами мышления и сознания, которые он представляет:

Достоевский – единственный писатель, умеющий реконструировать наибыстрейшие и наисложнейшие состояния сознания, заново продумывать цепочку мыслей во всем ее движении, когда она то мелькнет на свету, то погаснет; ибо он не только следит за яркой полоской законченной мысли, но и обращается к тому, что кишит в подполье ума, где под толщью дерна мечутся желания и импульсы [Woolf 1977: 118–119].)

Приведу два заключительных примера, чтобы проиллюстрировать это несоответствие голосов Достоевского-публициста и Достоевского-художника. (Подробнее мы поговорим об этом в следующих главах.) В «Идиоте» Достоевский коснулся некоторых связанных с крестьянством тем, о чем мы упоминали в связи с его публицистикой. Но в романе образы крестьян – при всей их приниженности указывающих путь к вере и спасению, – как мне кажется, заставляют читателя остановиться и углубиться в текст, чтобы вступить в борьбу с этими масштабными и одновременно нескладными идеями. Каким образом Достоевскому-художнику, в отличие от Достоевского-публициста, удается вызвать этот эффект вовлеченности читательского сознания? Через притчу, загадку, через те недоговоренности, которые присутствуют в любом человеческом разговоре. А спустя время, в 1876 году, пытаясь, по-видимому, описать свое религиозное обращение, свой непрямой путь к вере, Достоевский в рассказе «Мужик Марей» из «Дневника писателя» снова прибегает к творческой трансформации иконного образа мужика (Марея), к представлению крестьянина через сложную многослойную историю, состоящую из нескольких разрозненных и с виду противоположных частей.

Интересно, что идущие друг за другом в «Дневнике писателя» в феврале 1876 года статьи – «О любви к народу. Необходимый договор с народом» и «Мужик Марей», – взятые вместе, позволяют сразу увидеть противоречие между мнениями о народе Достоевского-публициста и созданными художником образами крестьян. Эти два текста связаны одной темой, но их выводы сильно различаются.

В статье «О любви к народу» Достоевский прямо указывает на кажущееся противоречие между признанием того, что «народ наш груб и невежествен, предан мраку и разврату» [Достоевский 22: 42], и мыслью о том, что он олицетворяет лучшие надежды России. Мы снова слышим знакомую, страстную, банальную и неприятную риторику: «Кто истинный друг человечества, у кого хоть раз билось сердце по страданиям народа, тот поймет и извинит всю непроходимую наносную грязь, в которую погружен народ наш, и сумеет отыскать в этой грязи бриллианты. Повторяю: судите русский народ не по тем мерзостям, которые он так часто делает, а по тем великим и святым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно воздыхает» [Там же: 43].

Для читателя, способного припомнить эпизоды из художественных текстов Достоевского – вроде рассказа Мышкина о крестьянине, который, помолившись Богу, перерезал горло своему другу, – рассуждения об отысканных в грязи бриллиантах могут прозвучать очень убедительно. Но читателя, не вооруженного знанием художественных историй и притч, не тронут пылкие назидательные речи Достоевского; призывы писателя не достигнут цели и останутся просто скучными разговорами. Достоевский затем заявляет, что «вопрос о народе и о взгляде на него, о понимании его теперь у нас самый важный вопрос, в котором заключается все наше будущее, даже, так сказать, самый практический вопрос наш теперь». Но, хотя писатель подчеркивает абсолютный приоритет этой проблемы, он признает:

И однако же, народ для нас всех – все еще теория и продолжает стоять загадкой. Все мы, любители народа, смотрим на него как на теорию, и, кажется, ровно никто из нас не любит его таким, каким он есть в самом деле, а лишь таким, каким мы его каждый себе представили [Там же: 44].