Выбрать главу
Зарядка, холодный душ, пробежка по зимней роще способствуют силе душ, смотрящих на вещи проще.
Рефлексами же заеденные не знают счета минут: в часы послеобеденные себя на диване клянут.
Судьба, она — домоседка. К ней надо идти самому. Судьба, она — самоделка, и делать ее — самому.
Судьба — только для желающих. Ее разглядишь — сквозь дым твоих кораблей пылающих, сожженных тобой самим.

Воспоминания

I
То с несказанными признаньями, то с незабытыми обидами, воспоминанья несминаемы, как будто жидкостью пропитаны, а после снова обработаны с их радостью и с их тоской, с непреходящими заботами в какой-то чудной мастерской.
Едва лишь вспоминать начнешь — как будто бы землей качнешь, качнешь планетой под ногами, и на ходу ли, на бегу простая истина нагая встает: дотронуться могу.
Могу дотронуться, коснуться, узнать: что там, внутри? Вовне? Потом очнуться и проснуться, убраться прочь придется мне,
но знаю, что еще верну без искаженья и сминанья всю ширину и всю длину, всю глубину воспоминанья.
II
Воспоминанья лучше вещей. Я на воспоминанья — кощей.
Я их поглаживаю, перебираю, я их отвеиваю от шелухи, я их отлаживаю, перевираю, я оправляю их лики в стихи.
Вот они, сладкие страшною сластью, схвачены болью, выжжены страстью. Трачены молью — сладкоголосые, как соловьи, вот они, воспоминанья мои!

Самый старый долг

Самый старый долг плачу: с ложки мать кормлю в больнице. Что сегодня ей приснится? Что со стула я лечу?
Я лечу, лечу со стула. Я лечу,    лечу,      лечу… — Ты бы, мамочка, соснула. — Отвечает: — Не хочу…
Что там ныне ни приснись, вся исписана страница этой жизни. Сверху — вниз. С ложки мать кормлю в больнице.
Но какой ни выйдет сон, снится маме утомленной: это он, это он, с ложки некогда кормленный.

Женская палата в хирургии

Женская палата в хирургии. Вместе с мамой многие другие. Восемь коек, умывальник, стол. Я с кульком, с гостинцами, пришел.
Надо так усесться с мамой рядом, чтобы не обеспокоить взглядом женщин. Им неладно без меня, операций неотложных ждущим, блекнущим день ото дня, но стыдливость женскую — блюдущим.
Впрочем, за два месяца привыкли. Попривыкли, говорю, с тех пор! Я вхожу, а женщины не стихли. Продолжают разговор.
Женский разговор похож на дождь обложной. Его не переждешь. Поприслушаюсь и посижу, а потом — без церемоний — встану. Пошучу почтительно и рьяно, тонкие журналы покажу.
— Шутки и болезнь боится! — Утверждает издавна больница.
Я сижу и подаю репризы. Боли, и печали, и капризы, что печали? — даже грусть-тоску с женским смехом я перетолку.
Женский смех звончее, чем у нас, и серебряней, и бескорыстней. Скоро и обед, и тихий час, а покуда, дождик светлый,    брызни!
Мать, свернувшись на боку, трогательным сухоньким калачиком, слушает, как я гоню тоску, и довольна мною как рассказчиком.
Столик на колесиках привозит испаряющийся суп, и сестра заходит, честью просит, говорит: — Кончайте клуб!
Отдаю гостинцы из кулька. Получаю новые заданья. Матери шепчу: — Пока.— Говорю палате: — До свиданья.

Днем и ночью

Днем рассуждаешь. Ночью мыслишь, и годы, а не деньги, числишь, и меришь не на свой аршин, а на величие вершин.
Днем загоняем толки в догмы, а ночью    поважней      итог мы подводим, пострашней итог. Он прост, необратим, жесток.