Выбрать главу
Не менее, чем света в рыдании одном.
РОЗА ПЕРВОГО ЯНВАРЯ
Вы замечали иногда Две розы — Время и Луну? Они похожи, и вода Большого старого пруда Их отражает, как одну.
Вы розу видели хоть раз, В которой пена, и волна, И соль, и горечь, и отказ? Отлива час, прилива час Роднит, как радуга, она.
Найдешь на рынках поутру Охапки роз Души и Грез, И розу — Гамму и Игру, Шагов, Заглохших на Ветру, Запретной Страсти, Поздних Слез.
Видали ли вы розу Страх? Видали ли вы розу Ночь? Подобно звуку на губах И спелому плоду в ветвях, Они написаны точь-в-точь.
Все розы — те, что я пишу, Все розы — те, что я пою, Напрасно я превозношу, Прекраснейшею — я дышу, Перед прекраснейшей — стою.
* * *

Что творится со мной? Я внезапно услышал себя. Я услышал свой голос, идущий откуда-то издалека, голос мой вне меня, голос мой вне ее и меня, как сквозь время, как эхо в ледовой пещере, голос, как бильбоке, по кривой и окольным путем, театральный и радиоголос, голос полый и гулкий, неясный и синий.

Что творится со мной? Я внезапно увидел себя. Я увидел свой возраст, без зеркала, без отраженья, без игры в зеркалах, — человека поблекшего и потерявшего цвет, уничтоженного и разрушенного человека; я увидел в чертах его тысячу и одного муравья его лет, их пути продвижения, их терпеливую трассу, семенящие быстрые лапки, на спинках тяжелую ношу — непомерных размеров травинки, былинки, соломинки, белые яйца пирамиды… Какой пирамиды? Что такое болтаю я — возраст, его муравьи… Да, изволите видеть, — муравьи пережитых годов.

Что творится со мною? Я вдруг самого себя понял. Понял сразу все то, о чем я говорю, и все то, о чем я говорил, безрассудство свое, свой язык, как расколотый молнией ствол, проникающий в тело и в мысли огонь, разгребающий мертвые листья огонь, ту змею безрассудства, за птицей бегущую вслед, за парализованной ужасом птицей, за птицей, теряющей чувства, чувство слов, чувство точных, единственных слов, когда вместо них произносишь другие слова… Кто и что произносит? Ведь молния, дерево, птица, змея — это только я сам, мой язык; это город, запруженный транспортом, — сигналы молчат навсегда, навсегда отказали светофоры и стрелки маршрутов; что уж там! — полицейского нет на посту, в два ряда на стоянках машины, доставка в запретное время, — и какой-то один грузовик, чтоб найти себе место, маневрирует долго, — один грузовик с грузом раненой совести, угрызений, сомнений, душевных страданий и минеральной воды.

Что творится со мной? Или я уж не тот человек с фотографий анфас, или в профиль, или вполоборота? Я, однако, собой недурен, особенно вполоборота, человек с фотографий отдельных; как мысли его, фотографий на дне выдвигаемых ящиков, в смятых картонных коробках, человек с биографией, как у меня, — о-ла-ла! — как она начинает гоняться за мной, биография эта! Ничего уже, в сущности, больше не следует делать, старина, с биографией этой, — уж ее ненадолго осталось. Почему? Что такое? Что я говорю? Ненадолго? В чем дело? Ты понял? Ты не понял? Конечно! Однако ты стал туповат. Я тебе говорю, что ненадолго хватит твоей биографии. — То-то! Уловил наконец? Наконец раскумекал, как видно, если можно судить по тому, какую ты скорчил гримасу. Да, гримаса в три четверти, вполоборота гримаса. Отвратительная, уверяю тебя, и о многом она говорит.