— Они сразу впадают в кому, когда слышат мой голос по телефону.
— Я сам позвоню. Ты правильно сделал, что пришел сюда сегодня вечером. И дела твои сейчас не так плохи, как казалось еще совсем недавно, скажи?
— Да, сэр, именно так.
— И я еще кое-что хочу тебе сказать. Похоже, прокурор не собирается обвинять тебя в незаконном хранении оружия.
— Почему?
— Очередные выборы грядут. Наступает «время законности и порядка». Правительство намерено пустить в печать побольше заметок о спекуляциях на бирже и наркотиках — вряд ли им захочется, чтобы народ обвинил их в пустой трате денег налогоплательщиков на дело какого-то копа с дерьмовой пушкой.
— Вы уверены?
— Я это слышал. Эти ребята глядят наверх, и им наплевать на наши маленькие проблемы в управлении. Во всяком случае, на некоторое время путь свободен, правда, Дейв?
Но, как говорится, краденые деньги никогда не приносят удачи. Ты не расслабишься под обстрелом, не сойдешь с рельсов на крутом повороте.
Утром следующего дня, еще до рассвета, шел дождь, и когда выглянуло солнце, с зеленых деревьев вдоль улицы Каронделе капала вода, а в воздухе висел туман, залитый розовым, как сахарная вата, светом. Я остановил машину у дома Клита в рабочем районе, который скоро должен был окончательно почернеть. Его лужайка была недавно подстрижена, но какими-то неровными полосами, между дорожками, оставленными газонокосилкой, торчали рваные пучки травы, а трещины на тропинке и на подъезде к дому заросли сорняками. Пустые со вчерашнего дня мусорные баки все еще стояли перед домом, их мятые бока блестели от росы. В семь тридцать он вышел с переднего входа в белой рубашке с короткими рукавами, полосатом галстуке и льняных полосатых брюках, с пиджаком, перекинутым через руку. Пояс был затянут под пупком, как у футболиста, вышедшего на пенсию, а из-за широких плеч казалось, что он по ошибке натянул детскую рубашку.
Я поехал за ним через весь город по оживленным трассам. Жара и туман с наступлением дня стали подниматься, концентрируясь меж высоких зданий и в плотном потоке машин, и я отчетливо видел перед собой сквозь красноватую дымку, как Пёрсел широко зевает, трет лицо, будто стараясь проснуться, и высовывает голову в окно. Ну какой же все-таки подлец, подумал я. Утром, должно быть, ему бывает паршиво, он пьет стакан за стаканом, размышляя, не принять ли еще аспирина, и скрывая свои страдания в темноте туалета. Днем он, выйдя на ослепительно яркое солнце, сливается в своей машине с общим потоком и едет по Канал-стрит в какое-нибудь кафе, где его никто не знает, и сидит там до часу дня, потягивая за обедом пивко, которое помогает ему склеить день. Ему тяжело жить, а скоро придется совсем несладко.
Он резко остановился перед Грейхаундской автобусной станцией, заняв своей большой машиной два места парковки, и зашел внутрь, надев пиджак. Через пять минут он вернулся к машине и вырулил на дорогу, оглядываясь кругом, как будто все население земного шара преследовало его, показываясь в зеркале заднего вида.
Я поехал обратно домой, позвонил в больницу справиться о Джимми, позанимался со штангой, пробежал четыре мили вдоль озера. Потом начистил свое ружье и стал готовить себе второй завтрак из окуней и черного риса, слушая старую запись Блайнда Лемо-на Джефферсона:
Вырой мне могилу серебряной лопатой
И следи, чтобы там было чисто,
О Боже, опусти меня туда на золотых цепях.
Интересно, почему только черные в своем искусстве показывают смерть реалистически? Белые пишут о ней как о некой абстракции, используют ее как поэтический прием, соотносят себя с ней, только когда она далеко. Большую часть стихотворений на тему смерти Шекспир и Фрост написали по молодости. А когда Билли Холидей, Блайнд Лемон Джефферсон или Лидбелли пели о ней, слышалось, как взводят курок тюремной винтовки, виделся черный силуэт, болтающийся на дереве на фоне заходящего красного солнца, в нос ударял запах свежего соснового гроба, опускаемого в землю у Миссисипи, с телом издольщика, который всю жизнь работал как проклятый.
Днем я поехал в больницу и провел два часа с Джимми. Он спал глубоким сном человека, перешедшего в другое измерение. Иногда у него подергивался рот, как будто на губы садилась муха, и я все мучился вопросом, какой же болезненный осколок воспоминаний под этой пепельной маской, которой стало его лицо, почти лишенное знакомых черт, не дает ему покоя. Я надеялся, что он уже не вспоминает выстрелы из пушки, которую направили прямо ему в голову из двери туалетной кабинки. Очень немногие могут понять степень ужаса, который испытываешь в такой момент. Солдат приучают не говорить об этом. Гражданские, став жертвой нападения, пытаются объяснить свои ощущения друзьям и терапевтам и зачастую встречают сочувствие, которое проявляют к бредням сумасшедшего. Но лучшее описание таких переживаний мне довелось услышать не от солдата и не от жертвы. У нас в Первом округе в камере-одиночке сидел серийный убийца, и он как-то давал интервью женщине-репортеру из «Таймс-Пикаюн». Никогда не забуду его слова: «На свете нет более сильного чувства. Они заливаются слезами, когда прицеливаешься в них. Они умоляют о пощаде и мочатся в штаны. Они рыдают, предлагая сделать это с кем-нибудь другим, потом пытаются спрятаться, прикрыв себя руками. Они в этот момент просто тают, превращаются в пудинг».
Но что за сражение ведет Джимми внутри себя — было для меня загадкой. Может, у него внутри ничего и не происходило. Завтра ему вскроют череп, чтобы извлечь осколки свинца и костей, застрявших в мозгу. Но, может, там взорам хирургов предстанут не просто поврежденные участки мозга, искрошенные, будто ножом для колки льда. Может, раны более серьезны, чем сказал врач, и напоминают гнилую и мятую мякоть фруктов. Если так, то разум его в таком состоянии, что мысли не больше песчинок, перекатывающихся на дне под мутными волнами моря.
В пять часов я припарковался через квартал от главного управления Первого округа, как раз в тот момент, когда Клит вышел с главного входа. Я опять последовал за ним к автостанции и проследил, как он поставил машину, вошел внутрь, а через несколько минут вернулся к своему автомобилю. И хотя я уже убедился, к чему он причастен, даже сейчас с трудом в это верил. Полицейское управление требовало от нас ношения оружия при выполнении обязанностей и вне их, но неодобрение и страхи его жены насчет пистолетов вынуждали его быть крайне уязвимым.
Я проводил взглядом его машину, устремившуюся в поток движения, а потом поехал в открытое кафе на Декатур-стрит, стоявшее через дорогу от Французского рынка. Сев в баре с соломенной крышей, я съел тарелку гумбо с креветками и две дюжины устриц в половинках раковин, а потом стал читать дневную газету. В кафе сидела компания молодежи, они заводили в автомате пластинки с исландской музыкой, пили разливное пиво «Джакс» и моментально съедали креветок, которых негр-бармен едва успевал выгребать из ящиков со льдом, чистить и выкладывать на поднос. Когда движение уменьшилось, остыли улицы, а тени удлинились, я поехал назад, к дому Клита на Каронделе.
Он открыл дверь с банкой пива в руке, в растянутых плавках и футболке, надпись на которой гласила: «НЕ ПРОТЯГИВАЙ РУКИ К МОЕЙ ДЕВУШКЕ». Глаза у него были мутные, и я догадался, что он пропустил стаканчик за ужином и уже предавался серьезному вечернему занятию — пилил себя за свою слабость.
— Эй, Дейв, что такое? — сказал он. — Давай-ка на заднее крыльцо перейдем. Я там мух ловлю. Собираюсь поехать в Колорадо форелей ловить.
— Где Лоис?
— Повела девочек на концерт. Они ходят, по-моему, чуть ли не на десять представлений в неделю. Да мне в общем-то все равно. Она взяла дисконтные билеты в банке, и для них это лучше, чем по MTV всякую чушь смотреть. Они ведь ее дети, правильно? Слушай, скажи-ка мне одну вещь. Сегодня утром я мог видеть тебя на Канал-стрит?
— Наверное.
— Шел Джимми навестить?