Погибшую девушку звали Лавлейс Десхотелс. Ее родители жили в одной из продуваемых всеми ветрами некрашеных лачуг, стоявших вдоль пыльной дороги на большой сахарной плантации. Хибары ничем не отличались друг от друга, маленькие крылечки были подогнаны так стандартно, что можно было пустить стрелу в прямоугольное пространство столбов, крыш и перил, и она бы пролетела через весь квартал, не задев ни одной дощечки. Зеленые поля сахарного тростника протянулись на мили вокруг, лишь кое-где это однообразие нарушал случайный дуб или далекие очертания сахарного завода, и из его труб зимой шел окутывавший эти самые лачуги дым с отвратительным сладким запахом, от которого слезились глаза.
Этот домишко походил на тысячи других, что я видел на своем веку по всей Луизиане и Миссисипи. В окнах не было стекол, лишь деревянные ставни, которые подпирали дощечками, чтобы не закрывались. Стены были оклеены страницами из торгового каталога, а поверх — обоями, но сейчас обои с бурыми потеками от дождя во многих местах отстали. Ржавый рекламный щит «Ар-Си-Колы» служил крышей сараю, к которому примыкал маленький загончик для свиней.
Но внутри дома в глаза бросалось нечто другое: цветной телевизор, подделка под баварские часы над печкой, топившейся дровами, искусственные цветы в изогнутых стаканах, ярко-желтый обеденный стол с пластиковым жаропрочным покрытием, стоявший рядом со старинным кирпичным камином, заваленным мусором.
Родители мало что смогли рассказать. Мать тупо смотрела по телевизору какое-то игровое шоу, ее огромное тело было втиснуто в ярко-зеленые брюки-стрейч и мужскую армейскую рубашку с обрезанными рукавами. Отец, седой старик с мутными от катаракты глазами, передвигался по комнате, опираясь на трость так, будто у него был поврежден позвоночник. Из кармана его рубашки торчала ореховая курительная трубка, от которой исходил слабый аромат.
— Она уехала в Новый Орлеан. Говорил я ей, что цветной девушке из деревни нечего делать там, — сказал он, садясь на кушетку, и положил руку на набалдашник. — Какие дела у деревенщины с людьми из Нового Орлеана? Говорил ведь.
— На кого она работала, мистер Десхотелс?
— Да что я знаю об этом городе? У меня там нет никаких дел, — улыбнулся он мне, обнажив беззубые синеватые десны.
— Вы верите в то, что она утонула?
Он замер, и улыбка начала сползать у него с лица. Глаза впервые, похоже, сфокусировались на мне.
— А что им за дело до мнения старого негра? — проговорил он.
— Мне есть дело.
Старик не ответил. Сунув в рот потухшую трубку, он причмокнул языком и уставился невидящим взором в экран телевизора.
— Я сейчас уйду, — сказал я, поднимаясь. — Искренне сожалею о том, что случилось с вашей дочерью. На самом деле.
Он снова обернулся ко мне.
— У нас их было одиннадцать, — произнес он. — А она самая младшая. Когда Лавлейс была совсем крошкой, я называл ее кушкушечкой, потому что она обожала куш-куш. Помогите мне выйти во двор, будьте добры.
Я подхватил его под руку, и мы шагнули на крыльцо, на яркий свет. Ветер колыхал зеленые поля сахарного тростника по ту сторону дороги. Руки старика покрывала сетка вен. Прихрамывая, он проводил меня до автомобиля, где снова заговорил.
— Ее убили, правда? — спросил он.
— Думаю, да.
— Наша девочка была всего лишь маленькой черной куколкой для белых мужчин, а потом ее просто выкинули, — сказал он, и глаза его наполнились слезами. — Была у меня такая присказка для нее: «Девочка, девочка, катись-ка в поле, у женщины без мужика что за доля». А она в ответ: «Посмотри, какой телевизор, какие часы и стол я подарила маме». Да, вот так она говорила. Девчонка, которая не умеет читать, покупает матери телевизор за пятьсот долларов. Что с ними делать, когда им исполняется девятнадцать! Ничего не слушала, даже когда ей давали деньги белые мужчины; перегнала сюда из Нового Орлеана большую машину, говорила, что увезет нас на север... Девчонка, которая все еще любила сладенький куш-куш, собиралась перехитрить белых мужчин и перевезти старого папашу-негра в Новый Орлеан. Что она такого сделала, за что ее убили?
Что я мог им ответить?
Я ехал по пустынной дороге. С одной стороны тянулось поблескивающее на солнце озеро, а с другой — полузатопленные деревья. Вдруг я увидел в зеркале заднего вида бело-синюю патрульную машину. Водитель уже включил мигалку и, поравнявшись с моим бампером, коротко прогудел сиреной. Я стал сворачивать к обочине, но там среди травы и гравия поблескивали, как янтарные зубья, осколки пивных бутылок. Попытался проехать на чистое пространство, прежде чем затормозить, но патрульный автомобиль, взревев мотором, резко обогнал меня, и напарник водителя грозно указал на край дороги. Я услышал, как под колесами захрустели бутылочные стекла.
Оба полицейских выскочили из машины, и я понял, что дело принимает серьезный оборот. И тот и другой были крупными мужчинами, каджунами, скорее всего, как и я, хотя при виде сильных, мускулистых тел в идеально сидящей голубой форме, отполированных ремней с кобурой, блестящих патронов и прикладов создавалось впечатление, что они специально забрались в такую глушь Миссисипи, чтобы дать волю своей деревенской жестокости.
Ни в руках, ни в карманах у них не было книжки со штрафными талонами.
— Сирена означает, что надо остановиться. А не просто сбросить скорость, лейтенант, — сказал водитель, улыбнувшись, и снял очки. Он оказался старше своего напарника. — Пожалуйста, выйдите из машины.
Я открыл дверь и ступил на асфальт. Они молча наблюдали за мной.
— Положим, я повелся на это. Но за что остановили-то? — поинтересовался я.
— Превышение скорости. Шестьдесят — на участке, где разрешено пятьдесят пять, — ответил второй. Он жевал жвачку, и глаза без тени смеха внимательно смотрели на меня.
— Да я никогда больше пятидесяти не выжимаю, — возразил я.
— Значит, постепенно разогнались, — сказал тот, что постарше. — В такое прекрасное утро вы смотрели по сторонам, может, разглядывали деревья, воду, может, думали о всякой ерунде и, прежде чем сообразили, стали клевать носом, да и ноги отяжелели.
— Надеюсь, мы не будем тут упражняться в профессиональной вежливости? — спросил я.
— Нашему прокурору не по вкусу, что мы все время закрываем глаза на такие вещи, — сказал старший.
— Ну так выпишите мне штраф, и я сам поговорю с прокурором об этом.
— Многие с окраин нашего района так до суда и не доходят, — ответил старший полицейский. — И от этого он свирепеет сильнее, чем если бы у него сидел шершень в носу. Поэтому мы их сами отвозим в суд.
— Послушайте, а вы сегодня одеты не по форме, — брякнул я.
— Как это? — удивился второй полицейский.
— Вы забыли прицепить таблички со своими именами. Почему, спрашивается?
— Забудьте про эти дурацкие таблички. Поедете с нами к зданию суда, — сказал молодой. Он прекратил жевать жвачку и крепко сжал челюсти.
— Да у вас все равно шина спущена, лейтенант, — добавил пожилой. — Может, и по нашей вине, вот и садитесь с нами, а я вызову буксир по рации, и он вам ее заменит.
— Вы меня за дурака держите? — сказал я. — Вы же не арестуете детектива из Нового Орлеана.
— Наша территория — наши правила, лейтенант.
— Да пошел ты, — бросил я.
Они замолкли. Солнце сверкало и переливалось на гладкой поверхности воды позади них. От яркого света я с трудом удерживался, чтобы не сморгнуть. Я слышал их дыхание, видел, как они переглядывались в нерешительности, чувствовал чуть ли не запах пота, исходивший от них.
Молодой двинул ботинком по гравию и дернул ремешок на кобуре, где лежал хромированный «маг-нум-357». Я выхватил свой штатный револьвер из кобуры на кнопках и, присев на корточки, сжал его двумя руками, целясь в их физиономии.
— Большая ошибка, ребята! На колени, руки на голову! — выкрикнул я.
— Слушайте... — начал старший.
— Выполнять не раздумывая! Я выиграл, а вы облажались!
От волнения у меня перехватило дыхание. Они переглянулись, сплели пальцы над головой и опустились на колени перед своей машиной. Я зашел сзади, вытащил у них тяжелые револьверы из кобуры и выбросил в озеро.