— Померкла правда русская, — вдохновенно продолжал он, — пропала совесть в образованном так называемом классе, раздаются речи бесстыдные и подлые… Враги России пользуются расшатанностью переживаемого нами времени, чтобы внести еще больше смятения несбыточными обещаниями, сгущением красок в некоторых недочетах… Русский народ — народ державный в пределах собственной империи — затоптан и попран… Душен воздух, свинцовые, дымные тучи закрыли небо русской земли!.. Надвигается революционная орда с ругательствами и богохульством, с проклятиями на устах… И во главе ее отвратительные существа с крючковатыми носами и наглыми хищными глазами…
— Это кто же, Егор Егорыч?
В тишине класса лукавой змейкой скользнул этот вопрос, прозвучал ясно, четко, смешливо, а не узнать, кто бросил его, кто неожиданно перебил плавное течение заученной речи.
— Инородцы и иноверцы, — коротко и мрачно бросил в ответ Мамалыга.
— А у Дорна нос картошкой, — он не инородец? — вынырнул новый голос.
— И у вас не крючковатый… Засмеялись. И сразу стало шумно…
— Тише там! — крикнул Мамалыга.
Но класс зажужжал веселым, легкомысленным жужжанием. Перекрещивались остроты, смех вырывался. Пропало настроение слушать.
— А почему вы Толстого не любите, Егор Егорыч? Опять прежний лукавый голос. Мамалыга бросил взгляд исподлобья — хотелось угадать, кто вонзает эти мгновенные уколы. Но уже нырнул и бесследно исчез в жужжащем рое юркий голос, и с веселой наглостью смотрят большие, влажно блестящие глаза Зискинда.
— А какой вы национальности, Егор Егорыч?.. Зискинд отвернулся к Белову, но голос его — несомненно.
— Молдаванин? — раздалось с правой стороны.
— Куцый валах! — вынырнул голос слева, когда Мамалыга повернул голову направо.
— Неопалимая купина! — пробубнил голос на Камчатке.
Как искры, вспыхивали и потухали, подымались и падали эти короткие, едко-насмешливые, колющие восклицания, и как ни был искушен в способах уловления Мамалыга, они так быстро скользили и мгновенно пыряли, прятались за одинаковым веселым, охотничьим выражением сорока пар глаз, что он чувствовал себя среди них, как пышнобровая сова, которую днем кто-то выгнал из чащи леса на свет, а тут окружили воробьи, ласточки и прочая мелкая птаха…
— Н-ну… замолчать! — крикнул Мамалыга, усиленно сдерживаясь и подавляя закипающее раздражение. Он достал из бокового кармана записную книжку, — заканчивать речь о современной смуте этим разнузданным ишакам не стоило… Попробовать успокоить их другим — испытанным — способом.
Он пробежал глазами фамилии. «Зискинд? Нет. Зискинда погожу… после…» У него было достаточно выдержки и такта, чтобы подойти как бы невзначай, кротко и доброжелательно, не обнаруживая слишком явно мстительного чувства…
— Севрюгин! Пожалуйте…
На Камчатке медленно поднялся плотный, широкогрудый спортсмен Севрюгин, гулко откашлялся, провел рукой по коротко остриженной белокурой голове и солидным басом сказал:
— Я не могу, Егор Егорыч.
— По-че-му-у?.. — Мамалыга с грустным, почти нежным изумлением склонил голову набок.
— Я, знаете, по математике готовился — поправить надо было «пару», — не успел по истории…
— Не успели? — Мамалыга грустно усмехнулся и утвердительно качнул головой. — Садитесь…
Севрюгин вытянул шею, следя за движением руки учителя, не увидел, а угадал, что поставлена единица, пожал плечами:
— За что же единицу-то? Вы поставьте отказ… Мамалыга печально вздохнул и кротким тоном проговорил:
— Садитесь…
Севрюгин с громом сел, хлопнул крышкой парты и глухо пробасил в сторону:
— Жидовская морда!..
Мамалыга сделал вид, что не слышит, и ясным, благожелательным голосом возгласил:
— Зискинд А-а-рон…
Зискинд стремительно вскочил с своего места, суетливо одернул куртку и выжидательно замер, уставившись своими большими глазами в Мамалыгу.
— Вы, пожалуйста, сюда, — вам здесь будет удобнее…
Мамалыга с любезным ехидством показал место у кафедры. Зискинд снова одернул куртку, с решительным видом тряхнул курчавой черной головой, как идущий на заклание, и, громко стуча ногами, но делая короткие шажки, двинулся к кафедре.