Выбрать главу

Мамалыга шел в сторонке. Иногда, обгоняя его, удивленным и враждебным взглядом смотрели на него совсем незнакомые ему молодые люди, барышни, какие-то интеллигенты в очках. Как будто присутствие его здесь, на похоронах своего ученика, было странно и неуместно… Никого из педагогов не было видно…

Единственный человек, раскланявшийся с ним почтительно, без чувства вражды и упрека, был дьячок из церкви Михаила Архангела, пожилой, сурового вида человек, прозванный Авессаломом за свои курчавые волосы. Они пошли рядом. Потом догнал их Иван Иваныч Сивый. Он уже забыл вчерашнюю размолвку и с приятельским добродушием поздоровался с Мамалыгой.

— Плохо живется… впечатления все такие тяжелые… — вздыхая, сказал Сивый.

— Никому не сладко, — угрюмо отвечал Мамалыга.

— Ругают нас все… особенно судейские… Мы, дескать, не учим, а убиваем юношество…

— Тоже и они великолепны… Мы убиваем юношество, а они все возрасты, без разбора… если уж пошло на либеральные фразы.

Авессалом крякнул октавой и сказал:

— Совершенно справедливо… Такой молоденький юноша, зеленый, как лук, можно сказать…

— Жаль… юноша был хороший… — вздохнул Иван Иваныч.

— Прекраснейший! — подтвердил Авессалом, — тихий, как самая тихая вода… Он мне племянником доводится…

— Развитой такой, начитанный…

— Голова!.. На редкость — голова!..

— Он был близок ко мне, интересовался искусством. По некоторым предметам — по астрономии, например, по естественным наукам замечательно был начитан…

— Ну, по истории никогда больше тройки не имел, — мрачным тоном сказал Мамалыга.

Иван Иваныч виновато вздохнул.

— Труженик был! — печально проговорил Авессалом, — труда не стеснялся — ни чистого, ни черного… Это, бывало, и воды, и дров принесет… Прекраснейший юноша!.. И похороны-то ему такие хорошие — дай Бог всякому: все жалеют, все провожают, пение какое, звон…

В голосе Авессалома звучало грустное и гордое удовольствие. Иван Иваныч сочувственно покивал головой, — он, сам эстет, любил красоту во всем, даже в выражении горя и печали. И был тоже доволен зрелищем юной толпы, пением, звоном, небом в белых облаках, сквозь разрывы которых порой виднелась нежная лазурь. Там, где было солнце, жидким золотом разливался свет в тонких тучках, ласково играл на парче гроба и подсвечниках, и, озаренные им, одевались в теплые тона, хорошели стены домов, церковь и верхушки берез, в которых бойко звенели синички… Была печаль красива и нарядна, как ясный вечер с тихо умирающей зарей…

— А что вообще означает этот звон? — задумчиво спросил Иван Иваныч.

— Печальную песнь, — сказал Авессалом, подумав.

— А я иной раз услышу, — сейчас мысль: ну, еще один попал в тираж… А почему иногда в три колокола, иногда в пять? И большие, и малые…

— Это уж — от звонаря…

— Тут и капитал играет роль, должно быть… — угрюмо сказал Мамалыга.

— Да и это, — тотчас же согласился Авессалом.

В узкой дорожке, среди чугунных решеток, деревянных и мраморных крестов, колони, саркофагов и часовенок, плотно сжатая толпа оттерла Мамалыгу, как он ни усиливался пробиться вперед, сдавила, прижала к старинному памятнику из какого-то серого камня. Иван Иваныч и Авессалом потерялись где-то сзади. Впереди и позади длинным, узким, волнистым ковром виднелись обнаженные головы, русые, черные, белокурые, шляпки и шапочки с лентами и перьями. Замерло движение, и стало тихо-тихо. Лишь галки переклинивались в голых ветвях старых берез, расписанных зеленым мохом и черными пятнами застаревшей коры.

Безбрежным и мудрым молчанием молчали холмики, одетые еловыми ветками, кресты с засохшими веночками, памятники с плачущими ангелами, часовенки с тихо мигающими огоньками лампадок. И безотчетный страх сжал сердце Мамалыги. Вот он итог: вечное безмолвие, покой недвижный и — ничего, ничего не надо, ни суеты, ни вражды… Все это земное кипение, борьба, усилия, жадность, мечты честолюбия — укроется навеки таким вот холмиком и камнем… И старые березы одни будут качать головами над неразумной суетой людской…

Молоток застучал по крышке гроба, чей-то плач истерический раздался. И недвижно стояла многоголовая юная толпа, завороженная этими звуками, зачарованная безбрежным молчанием могил. Вечная память… Широко растеклось, торжественно, печально… Смолкло. И слышно стало, как, осыпаясь, шуршала сырая земля…