Незнакомая барыня. Хорошо в пети-жё какое-нибудь играть.
Фердыщенко. Я знаю одно великолепнейшее и новое пети-жё, по крайней мере такое, что однажды только и происходило на свете, да и то не удалось.
Незнакомая барыня. Что такое?
Фердыщенко. Нас однажды компания собралась, ну, и подпили это, правда, и вдруг кто-то сделал предложение, чтобы каждый из нас, не вставая из-за стола, рассказал что-нибудь про себя вслух, но такое, что сам он, по искренней совести, считает самым дурным из всех своих дурных поступков в продолжение всей своей жизни; но с тем, чтоб искренно, главное, чтоб было искренно, не лгать!
Ганя. Да как тут доказать, что я не солгу? А если солгу, то вся мысль игры пропадает. И кто же не солжет? Всякий непременно лгать станет.
Фердыщенко (воскликнул). Да уж одно то заманчиво, как тут будет лгать человек. Тебе же, Ганечка, особенно опасаться нечего, что солжешь, потому что самый скверный поступок твой и без того всем известен. Да вы подумайте только, господа, подумайте только, какими глазами мы потом друг на друга будем глядеть, завтра например, после рассказов-то!
Тоцкий. Да разве это возможно? Неужели это в самом деле серьезно, Настасья Филипповна?
Настасья Филипповна (с усмешкой). Волка бояться – в лес не ходить.
Фердыщенко (вскричал). Но какой же вы утонченнейший человек, Афанасий Иванович, так даже меня дивите. Представьте себе, господа, своим замечанием, что я не мог рассказать о моем воровстве так, чтобы стало похоже на правду, Афанасий Иванович тончайшим образом намекает, что я и не мог в самом деле украсть (потому что это вслух говорить неприлично), хотя, может быть, совершенно уверен сам про себя, что Фердыщенко и очень бы мог украсть! Но к делу, господа, к делу, жеребьи собраны, да и вы, Афанасий Иванович, свой положили, стало быть, никто не отказывается! Князь, вынимайте.
Дамы жребиев не положили.
Князь (опуская руку в шляпу и вынимая поочередно жребии). Первый – Фердыщенко, второй – Птицын, третий – генерал, четвертый – Афанасий Иванович, пятый – мой, шестой – Ганя.
Настасья Филипповна (раздражительно). Начинайте, Фердыщенко, вы ужасно много болтаете лишнего и никогда не докончите!
Фердыщенко. Остроумия нет, Настасья Филипповна, оттого и болтаю лишнее! Было б у меня такое же остроумие, как у Афанасия Ивановича или у Ивана Петровича, так я бы сегодня всё сидел да молчал, подобно Афанасию Ивановичу и Ивану Петровичу. Князь, позвольте вас спросить, как вы думаете, мне вот всё кажется, что на свете гораздо больше воров, чем неворов, и что нет даже такого самого честного человека, который бы хоть раз в жизни чего-нибудь не украл. Это моя мысль, из чего, впрочем, я вовсе не заключаю, что всё сплошь одни воры, хотя, ей-богу, ужасно бы хотелось иногда и это заключить. Как же вы думаете?
Мышкин. Мне кажется, что вы говорите правду, но только очень преувеличиваете.
Фердыщенко. А вы сами, князь, ничего не украли?
Князь покраснел в ответ.
Настасья Филипповна (резко и досадливо). Фердыщенко, или рассказывайте, или молчите и знайте одного себя. Вы истощаете всякое терпение.
Фердыщенко. Сию минуту, Настасья Филипповна; но уж если князь сознался, потому что я стою на том, что князь всё равно что сознался, то что же бы, например, сказал другой кто-нибудь, никого не называя, если бы захотел когда-нибудь правду сказать? Что же касается до меня, господа, то дальше и рассказывать совсем нечего: очень просто, и глупо, и скверно. Но уверяю вас, что я не вор; украл же, не знаю как. Это было третьего года, на даче у Семена Ивановича Ищенка, в воскресенье. У него обедали гости. После обеда мужчины остались за вином. Мне вздумалось попросить Марью Семеновну, дочку его, барышню, что-нибудь на фортепиано сыграть. Прохожу чрез угловую комнату, на рабочем столике у Марьи Ивановны три рубля лежат, зеленая бумажка: вынула, чтобы выдать для чего-то по хозяйству. В комнате никовошенько. Я взял бумажку и положил в карман, для чего – не знаю. Что на меня нашло – не понимаю. Только я поскорей воротился и сел за стол. Я всё сидел и ждал, в довольно сильном волнении, болтал без умолку, анекдоты рассказывал, смеялся; подсел потом к барыням. Чрез полчаса примерно хватились и стали спрашивать у служанок. Дарью-служанку заподозрили. Я выказал необыкновенное любопытство и участие, и помню даже, когда Дарья совсем потерялась, стал убеждать ее, чтоб она повинилась, головой ручаясь за доброту Марьи Ивановны, и это вслух, и при всех. Все глядели, а я необыкновенное удовольствие ощущал именно оттого, что я проповедую, а бумажка-то у меня в кармане лежит. Эти три целковых я в тот же вечер пропил в ресторане. Вошел и спросил бутылку лафиту; никогда до того я не спрашивал так одну бутылку, без ничего; захотелось поскорее истратить. Особенного угрызения совести я ни тогда, ни потом не чувствовал. Другой раз наверное не повторил бы; этому верьте, или нет, как угодно, я не интересуюсь. Ну-с, вот и всё.