Выбрать главу

Одеть прилично я её не смогла — она отказывалась от всего, кроме просторных штанов и длинной рубахи, делавших её бесполым серым созданием. И неизменная косынка.

А когда она однажды утром обнаружила у себя на голове ёжик жестких черных волос, вообще устроила истерику. Ну как истерику... Проплакала полдня, сидя на моем любимом диванчике, в том самом уголочке, что успокаивал и меня. И так жалобно смотрела оттуда, будто я не волосы ей отрастила, а рога.

И ночью Всёля разбудила меня громким криком, как мне показалось, в самое ухо: «Срочно в пищеблок!». Она даже забыла, что это какая-то там аула.

Я ворвалась туда, когда девчонка столовым ножом пыталась под корень срезать себе коротенькие росточки волосы. Отобрала у неё нож, строго спросила:

— Это что такое?

Она скривилась, а потом вдруг заревела и бросилась мимо меня.

Если бы с таким столкнулся Игорь, он бы просто задушил неблагодарную, переломав ей предварительно руки и ноги. И я, ужасающе чётко представив это себе, успела — мгновенно призвала тунику, перехватила девчонку на бегу, зажав ей руки, и так держала, брыкающуюся, вырывающуюся, до тех пор, пока она не разревелась и не перестала дёргаться.

Так что со счастьем у нас как-то не получалось.

Волосы, что так её расстроили, я ей всё-таки сбрила. Плакала сама, но быстрыми движениями инструмента смахивала роскошно блестевший чёрный ёжик с маленькой головы. Зато в её глазах я видела радость.

А у меня ведь задание — делать её счастливой. Способ странный…

Лечение разное бывает: иногда нужно почистить загноившуюся рану, а иногда – вводить много лекарств, часто нужно сложить кости и скрепить их, случается такое, что нужно остановить рвоту или, наоборот, вызвать её.

А вот этой большой, но такой ещё маленькой девочке, которая ничего-то в жизни не видела, кроме жестких тренировок и голодного существования, в качестве лечения было прописано счастье. А какое оно, её счастье?

И я искала.

Например, я показывала ей картинки. Всёля воплотила нам настенную панель для движущихся картинок («Ольга, роликов! Это называется ролики!») прямо в приёмном зале, напротив нашего с Машэ любимого дивана.

Чего мы с ней только ни смотрели!

Начала я, ясное дело, с причёсок, с моды у разных народов и даже в разных мирах. Потом перешла на музыку, танцы, театр, цирк... Она смотрела на панель, где двигались картинки, а я на Машэ – искала интерес в её глазах.

Но напрасно. Ничто не могло расшевелить, буквально всё оставляло равнодушной, проходило мимо. Может быть, только цирк и вызвал эмоцию. Вот только это была совсем не та эмоция, которую я хотела бы увидеть.

Девочка оживилась при виде фокусников, жонглёров, дрессированных животных, а потом, когда появились гимнасты, вдруг закрылась руками, расплакалась, и я долго не могла её успокоить.

После этого Машэ стала бояться панели, которая была нашим окошком в мир, отворачивалась от неё, пряталась… Грамоты не знала и книжками, закономерное, не интересовалась, сидела, нахохлившись, будто маленькая болеющая птичка, и молчала целыми днями.

Так и получалось, что суп был тем единственным, живой интерес к чему я в ней замечала.

С остальными блюдами тоже не слюбилось. Я угощала её молоком, кашами, мясом во всех видах, выпечкой, кондитерскими шедеврами. Она ела, многое с любопытством, иногда даже улыбалась и просила ещё. Но суп, тот самый супчик, который попробовала на станции первым, оставался самым любимым, тем, что предпочитала всегда, в любой ситуации – утром, днём, вечером, до еды или после, а лучше вместо, а ещё лучше – побольше.

Я воплотила панель заказа с рисунками разных блюд прямо на стене, рядом с окошком выдачи, научила её тыкать в них пальцем так, чтобы еда, будь то любимый суп или что-нибудь другое, появлялась как бы сами. Просто каждое утро я чувствовала себя чудовищем, когда открывала дверь из своей комнаты и находила девчонку на полу.

Машэ сидела, подвернув ноги, и смотрела взглядом голодного щенка, тем самым жалобным взглядом снизу вверх, словно у нищенки или попрошайки.

— Ты должна хорошо питаться! — строго приказывала я, затаскивая её в столовую.

Она в целом не возражала. Но ела совсем чуть-чуть, хотя я отчётливо видела в глазах голод.

Я уже знала, что добрым словом тут ничего не добьёшься — только строгий тон, только приказ. Да, девочка слишком долго жила так, что, кроме окриков и битья палкой, ничего не видела, и потому не воспринимала другого.

И это было самое страшное.

Но я не могла на неё кричать или, тем более, бить. Не потому, что не умела держать в руках палку. Нет. Просто мысли о подобном вызывали во мне приступы тошноты, и иногда я плакала, чувствуя своё бессилие, — бить не могу, а без этого человек не слушает.