Выбрать главу

Сержант расстроенно замолчал, и несколько секунд в землянке хранили тишину. Потом раздался вологодский говорок Тишкина:

— Дык, выходит, ты и не того? Мальчишкой воевать подался?

— Ээээх! — сквозь длинный вздох проговорил сержант.

— Ну и, значится, дурной ты, сержант…

— Да что я, сам не знаю? Факт, дурной… Теперь вот письма к ней пишу. Пишу, чтоб мужем меня называла, а вернусь — распишемся…

— Так-то оно так. — Тишкин покашлял. — Дело теперьча за малым: живым возвернуться…

В землянке помолчали. Ягодкин слушал, не смея шевельнуться.

— Де-то теперь Галя, люба моя пташко? — вслух вдруг подумал Писаренко, и свисшая с полатей голова его грустно качнулась.

— Что, Писаренко, аль и у тебя невеста дома осталась?

— Ни… Галя — жинка моя.

— Красивая? — спросил сержант.

— Уу! Дюже гарна дивчина…

— Тогда пиши пропало: в плен увезли твою Галю.

— Ни. Таки жинки, як моя, не сдаются, — сказал Писаренко. — Чует мое сирдце: Галя теперь партизанит.

В землянке опять замолчали. К закопченному бревенчатому потолку клубами вздымался махорочный дым.

— А у нас об ту пору сенокос на Вологодчине, — погодя заговорил Тишкин. — Больно уж косить я люблю. Опять же, косьба любую болесть через пот вышибает. Бывалыча, выйдешь на зорьке с точеной косой. Тишина-а. Прохлада-а. В нашем-то селе луга заливные, травы до пояса. Сочные. В кулаке зажмешь травинку — молочко течет. Станешь с сынами в ряд — я последние-то года все с сынами косил, — да, встанешь, косой взмахнешь — она и зазвенит, засвищет, и трава, как бритвой ее срезали, так и валится, так и валится, травинка к травинке, полукружьями… Кажная жилка в тебе силой нальется. Бывалыча, косишь с зари до зари и устатку не чуешь. Со своими сынами я по гектару и боле в день накашивал…

— Сколько же у тебя сынов, дядь Матвей? — спросил сержант.

— Да взрослых-то, которые на войну ушли, трое, а всего, с малолетними сынами, — девятеро.

— Девять?! Дивять?! — в один голос протянули сержант и Писаренко, и сержант восхищенно заметил:

— Ну, и наклепал ты, дядь Матвей!

Сказал, и все трое дружно хохотнули.

— Ну, будя, зубы-то скалить! Полуночники! — оборвал их Жмакин и тотчас, нагнувшись и сильно дунув, погасил коптилку.

«Хороший мне народ достался», — с улыбкой подумал Ягодкин и сейчас же провалился в мертвый сон.

…С рассветом Ягодкин со своим топовзводом был уже на берегу Свири, двигаясь в сторону леса и провешивая первую прямую от полуразбитой Свирской ГЭС, уцелевшая труба которой служила Ягодкину главной визирной точкой. С теодолитом работал Жмакин. Установив по уровню треногу, он наводил визирную трубу на выставленные в створе колышки, и делая вслух отсчет, который записывал Ягодкин, двигался дальше, легко неся на широком плече увесистый инструмент. Все это проделывал он основательно, не спеша, но как-то так получалось, что ждали не его, а он поджидал, пока проворный Писаренко вгонит в землю колышек, а долговязый Тишкин и сержант («Живей, живей! — покрикивал тот. — Это, брат, тебе не косой махать!») сделают промеры лентой.

Вошли в лес и, замерив поворот, двинулись к первой батарее. Стволы ее орудий, прикрытые еловым лапником, едва просматривались сквозь прогалины между деревьями и казались чем-то посторонним и ненужным здесь, в лесу, где разливались мирные запахи хвои, трав и пестревших вокруг цветов и где воздух, казалось, переполнен верещаньем и посвистом птиц. И, вслушавшись в нежное попискивание крошки-королька, в грустное, глубокое кукованье кукушки, явственно улавливая исто человечий выкрик зеленушки «жи-и-иив, жи-и-ив, жи-и-ив!», Ягодкин опять на миг представил, что никакой войны не существует, а в эти мирные, глухие леса он попал сейчас как изыскатель, чтобы выбрать наилучший вариант дорожной трассы, — Ягодкин еще с десятого класса мечтал стать геодезистом-изыскателем. Но военная форма людей, с которыми он оказался в лесу, и до времени немые орудия батарей, грозно притаившиеся за деревьями, тотчас же уверили его в другом: что война — такая же реальность, как реальность то, что он, сугубо штатский по натуре человек, делает теперь необходимую военную работу.