Выбрать главу

Густые, тягучие звуки органа, втекая в комнатный полумрак, волнами накатывались на Ваганова, навевая ощущение умиротворенной невесомости, легкого, наркотического транса, рождали в воображении причудливый образ внутренних пространств гигантского собора: единственный свод его, готически-стрельчатый, сверкающий цветными стеклами витражей, был устремлен в небесную высь и дальше — в глубину астральной бесконечности; и это здесь, внутри собора, жила и волновалась, как живая жизнь, музыка органа. И слышалось Ваганову, как мечутся во мраке нефа тяжкие, хриплые вздохи басов, как сшибаются в яростной схватке тугие, зримо объемные волны низко рокочущих звуков, как бьются они океанским прибоем в глухие стены собора и как глубоко-глубоко вверху, под самым сводом, в серебристой дымке астральной зари, поют, ликуют и, сплетаясь в гармоничные звучания, рисуют светлые картины бытия иные, благостные голоса. И на мгновение Ваганов ощутил себя парящим в звуковом пространстве нефа: он словно плавал в невесомости, лежа на спине, медленно и неуклонно возносимый плотными потоками рокочущей музыки к стрельчатому своду, все выше и выше, туда, где в лабиринте благостных созвучий скрываются тайны гармонии… И вдруг все оборвалось. Воображаемый собор как провалился, оставив смутный полумрак после себя. За дверью грубо, металлически щелкнуло — сработал автостоп проигрывателя, и Ваганов без охоты возвратился к самому себе, остро ощущая тишину, в которой стрекотал невидимый будильник. «Какой же я сентиментальный стал», — усмехнулся над собой Ваганов, оценивая только что минувшие грезы, навеянные Бахом, как сентиментальные…

Тут уловил он движение света в стеклах книжного шкафа и, скосив в ту сторону глаза, увидел, как на зеркально-черном фоне высветливается четкий прямоугольник телеэкрана («Значит, дверь ко мне отошла, раз сюда проникло столь широкое отражение», — мельком подумал Ваганов, и не без удовольствия); на экране обозначилась заставка: клюшка с шайбой в смутно различимом словесном кольце, и тотчас заставку как сдернуло, открывши взгляду плоско серевшее ледовое поле, по которому бешено метались чужие и свои хоккеисты, — это хаотичное мелькание темных и светлых фигур издали напоминало броуновское движение («А как я физику любил!» — вдруг с сожалением вспомнил Ваганов), затем в бесшумном надвиге (ни рева болельщиков, ни голоса комментатора слышно не было, — вероятно, звук у телевизора выключили) явились хоккеисты планом покрупнее похожие на Уэллсовых марсиан в своих блистающих шлемах, скафандроподобных костюмах и с клюшками-хоботами в руках.

— Вот это проход! Гол! — послышался за дверью восхищенный голос сына

Ему кто-то отвечал, по-видимому Костя, институтский приятель Олега, но слова доносились неразборчиво.

— За что я хоккей люблю — за борьбу, — продолжал Олег. — Здесь как в жизни: побеждает тот, кто весь выкладывается, как атакующий хоккеист!..

«Тоже мне философ», — улыбнулся снисходительно Ваганов.

— Олег! Ты забываешься! — Кажется, у самого порога прозвучал сердитый шепот жены, и тотчас дверь в комнату осторожно прикрыли, погасив на стеклах шкафа отражение соседствующей жизни и отрезав от нее Ваганова.

Легкая досада охватила его, и захотелось, чтобы дверь оставили открытой, но была такая слабость, что невозможно было языком пошевелить. «Ну, пусть», — вяло подумал Ваганов и вдруг почувствовал себя в окружении мыслей… Эти мысли были странные: они дробились и скакали с предмета на предмет, как во время бессонницы. Только прежде круг его бессонных размышлений все равно был ограничен Делом, а сейчас (как будто круг порвался) мысли разлетались и никакого отношения к деловым заботам не имели. Сперва мелькнула мысль о сыне: «Он мой и вроде не мой… Хотя характером — в меня… Но почему он в историки пошел, а не в строители? И почему так замкнут со мной?.. Какие взгляды рождаются в его незрелой голове?.. Нет, Ваганов, ты не знаешь сына!» — но в эти беглые, беспокойные мысли, нежданно и совсем некстати, вклинилось воспоминание недавнего сна: какие-то невнятные обрывки разговора с Кремневым («А кто это маячил за его спиной? Чья тень мне снилась?» — спросил с недоумением Ваганов и тотчас же услышал, как наяву, кремневский, нетерпимый баритон: «Да как ты смеешь осуждать меня?!»), затем, перебивая отзвук сновидения, как вспышка света, воскресла из подвалов памяти картина: он, тогда еще начальник СУ, входит в просторный, как зал, рабочий кабинет Кремнева и не узнает его за роскошным, резным столом: бледный, потерянный, он явно против воли визирует увольнение уголовного вида парню, поигрывающему перед носом начальника стройки чугунным пресс-папье… И вдруг откуда-то из глубины сознания вырвался холодный, ясный в беспощадности своей вопрос: «Слушай-ка, Андрей, а может быть, тебе конец пришел?» И следом же мелькнула мысль-ответ, спокойная и рассудительная, хотя спокойный тон ответа, чувствовал Ваганов, был укрощающим внезапный страх намордником, и только: «Черта с два! Если бы дела мои были плохи совсем, меня бы оставили в больнице». — «А может быть, тебя для маскировки, для успокоения домой-то привезли?» — с насмешечкой пытала ехидная мыслишка. «Ну и что, если так?» — «А то, что — готов ли ты?» — «К чему готов?» — не хотела понимать ответная мысль. «Покинуть этот бренный мир?» — продолжала вопрошающая. «Глупости! — сердито перебил себя Ваганов. — Мне жить да жить! Мне только сорок пять!..» — «А как ты прожил эти годы?» — неожиданно дуэтом спросили голоса, так хорошо знакомые Ваганову, что перед внутренним взором его, как на портрете, появилось двое: отец, каким он уходил на фронт (сухое, выжженное солнцем лицо крестьянина, не склонного ни к шутке, ни к улыбке), и сам Ваганов: деревенский пионер, с глазами, полными восторга от интереса к жизни. «Как ты прожил годы-то свои?» — повторил, теперь уже один, настойчивый голос отца. Но Ваганов вдруг почувствовал усталость от этого наплыва мельтешащих образов и смежил веки, пытаясь ни о чем не думать…