Выбрать главу

Успех поощряет, и он же приводит к утрате чувства меры, но Вадику свойственно было в выборе средств стремиться к золотой середине: на всем протяжении полуголодных лет войны он никогда не позволял себе пожадничать и отрезать от буханки ломтик толще, чем это сделал в первый раз, и, может быть, поэтому он так и не был уличен. С такой же осторожностью и чувством меры он добывал себе и прочую еду: глоток (но не больше!) подсолнечного масла из бутылки, заткнутой газетной пробкой, полповарешки супа из рыбьих костей, оставленного матерью на ужин, горсточку (только одну!) из скудных пайковых запасов пшена или гороха, которые так вкусно было медленно сжевать сырыми… всегда по чуть-чуть, чтобы никто не заподозрил убыли. И, в связи с этим, произошел один курьез…

В то время всем малышам выдавали в «Детской консультации» по пол-литровой банке молочно-пшенной каши, и Вадик, принеся для Вальки ее порцию, не упускал возможности, тихонько приподняв молочно-крупяную пенку, зачерпнуть из-под нее и съесть столовую ложку (всегда — одну) сладкой детской каши. Пожалуй, то было единственное своеволие сына, о котором Анна Александровна догадывалась, но с которым молчаливо мирилась. И вот однажды, когда у них гостил дед Александр, приехавший к дочери из голодающего Саратова в не меньше голодающий Куйбышев, и вся семья садилась ужинать, Анна Александровна, взяв с подоконника банку с детской кашей, привычно опрокинула ее в Валькину миску и удивленно ахнула при виде супом разлившейся жижи. «Вадик, ты ел кашу?» — строго спросила мать, рискуя выдать сыну, что ей известна его тайна. Вадик посмотрел на маму честными глазами и молча покачал головой. «Отец, ты?!» — перевела она глаза на деда. «Аня! — укоризненно пробормотал дед Александр, хилый старик, вследствие недоедания ускоренно впадающий в детство. — Вот те крест святой, не я!» И верующий старик осенил себя крестным знамением. «Хорошо, Валечка, ешь! — сказала мать, и лицо ее стало несчастным. — Тот, кто это сделал, наверняка долил в твою кашу сырой воды и не подумал, что ты можешь заболеть. Ешь, доченька!» — и Анна Александровна сунула дочери ложку. «Аня! — убито выдавил вдруг дед. — Воды-то я отварной долил…» И тут раздался смех, двойной: звонкий, как колокольчик, Валькин и веселый, до слез в глазах, матери. Но Вадик не смеялся: он делал в ту минуту важное открытие: оказывается, взрослые тоже тихонько хитрят. Это открытие почему-то обрадовало мальчика, и, запоздало вторя общему веселью за столом, он растянул свои губы в улыбке.

А вскоре он и сам накрыл с поличным деда, когда вошел внезапно в кухню: старик стоял у плиты и, держа в руке крышку от кастрюли, пил из половника рыбный суп, предназначенный на ужин; при виде внука, который деда сторонился, а за едой всегда брезгливо отворачивался, чтобы не видеть его неряшливого рта в зарослях седой щетины, жалкое, испуганно-собачье выражение мелькнуло в выцветших глазах старика; но внук его не выдал: ведь дед Александр еще раз доказал ему, как важна в замысленном тайна исполнения…

Что тайна исполнения — залог успеха любого запретного дела, Вадик понимал, хотя и не вполне осознанно, уже давно…

Он это понял, а точней — почувствовал, внезапно, но раз и навсегда, когда один детсадовский мальчишка, уходя домой, сорвал на клумбе розу, был тут же схвачен воспитательницей и, как назавтра объявили всем, исключен из садика. Но эта весть, которая, казалось бы, мгновенно охладила всех, даже мысленно покушавшихся на цветы, произвела на Вадика обратное действие: он вдруг загорелся желанием сорвать запретный цветок. Однако он извлек урок из неудачи сорвавшего розу мальчика и замысленное выполнил по-другому: в «мертвый час», когда все дети спали, он вылез из раскрытого окна веранды и, убедившись, что за ним не следят, прокрался к благоухающей цветами клумбе; только он сорвал не розу с ее опасными колючками, а махровый, красный георгин, сорвал и, кинувшись к ограде, просунул цветок сквозь штакетины, спрятав его в траве. Тайна эта осталась нераскрытой, но георгин он не донес до дома: чтобы исключить ненужные расспросы, забросил его в соседний двор.