Выбрать главу

— Ну вот, а их все нет, — опять принялся за свое Горин. — Не мог же я, в самом деле, в тихоходку сесть… Валерику что, он гость, а я организатор охоты.

Он велел Толмачеву выключить мотор и ждать наших спутников. Горин немножко играл в свою новую должность, в нем не было еще тишины и усталости всерьез служащего человека.

Вскоре показалась „Стрела“, Муханов сидел на передней скамейке, зажав ружье между худых колен.

— Валерик, — сказал Горин, — ты бы лучше разрядил ружье.

— Что я, мальчик? Не умею с ружьем обращаться?

— Умеешь, а только тетерев — не водоплавающая, зачем даром правила нарушать?

— Не нуди! — Муханов, сломав ствол, поймал в ладонь выброшенные инжектором патроны.

Мы пропустили „Стрелу“ вперед и пошли впритык за ее кормой. С берегов над водой нависали мохнатые от росы травы, немного отступя седел запотелой хвоей сосновый редняк, растущий на красноватых мхах. Моторы работали на малых оборотах, и сквозь их негромкий рокоток отчетливо слышалось тетеревиное чуфырканье. Удивительно странны были звуки весенних брачных рассветов посреди осени, и я не поверил им, решив, что это слуховая галлюцинация. Но характерный, волнующий тетеревиный фырк все колебал горько пахнущий осенью воздух, он был не столь громким, бравурным, не столь ликующим, как весной, в нем звучали печаль и покорность, и все же разве спутаешь с чем другим на свете любовное бормотание косачей?

— Ишь, молодняк токует, — заметил Горин, — значит, их и осенью» любовь томит.

— Да без толку, — добавил Толмачев.

По берегам все чаще стали попадаться рыболовы: молчаливые, недвижные, в огромных залубеневших брезентовых плащах, они склонились над своими удочками, одеревеневшие от ночной стужи и не заметившие даже прихода утра. Из-под капюшонов вослед нашим лодкам скашивался недобрый взгляд, но ни один не шевельнулся, не переменил позы, не отвел душу ругательством. Чем-то тяжелым, давящим веяло от них, и я обрадовался, когда берега вновь заяснели безлюдьем.

Справа сосновый редняк на мхах стал удаляться в глубь берега, круто отворачивать от реки, а вперед выдвинулись молодые заросли ивняка. Меж ними и рекой оставалась узкая луговина, поросшая очень густой, росистой — сплошь жемчуг и серебро — травой. Левый берег поднялся над водой медно-песчаной кручей закурчавился тоненькими, еще совсем зелеными березами, а по ходу лодки на нем стали высоченные мачтовые сосны, их кроны озаряло еще скрытое от остальной природы солнце.

И вот с луговины правого берега из-под самого нашего носа, с шумом, вначале пугающе-громким, а затем сладким, невыносимым, сводящим с ума, один за другим, черные и здоровенные, как китайские свиньи, прекрасные, как мечта, к верхушкам дальних сосен за пределы выстрела перелетели восемь тетеревов: цельный, неразбитый выводок! Это не было кратким видением, что длилось долго-долго, как пытка, испепеляя душу. Я видел со всей ясностью великолепных тяжело разъевшихся, медлительных птиц, но одновременно и отчаяние Муханова: сперва он растерялся и только бросал на Горина беспомощные и негодующие взгляды, затем стал рвать из пояса патроны и совать их мимо стволов. Видел я и судорожно оцепенелого, с мордой кверху Валета, жалкую улыбку на лице подполковника, вслед за тем я уже ничего не видел, а, подобно Муханову, ронял в воду патроны, силясь зарядить ружье. Я успел вогнать только один патрон, когда последний черныш скрылся за деревьями. В досаде я выхватил патрон прочь, и тут же метрах в пяти из травы поднялся и ушел берегом бекас. Неудача отпраздновала свой самый пышный праздник.

— «Зачем даром правила нарушать» — так вы изволили сказать, товарищ Горин? — с непередаваемым выражением произнес Муханов.

— Есть о чем жалеть! — с нарочитой беспечностью отозвался Горин. — Еще настреляешься за милую душу! Верно, товарищ Толмачев?

Толмачев ответил вежливой далекой улыбкой. Похоже, он не только не слышал вопроса Горина, но и внимания не обратил на всю эту кутерьму…

…Щебетовка, куда мы прибыли уже в расцвете теплого, обещающего стать жарким утра, беспорядочно, но красиво раскинулась по бугристому и овражистому взлобку, буйно заросшему лозняком. Ивы, не довольствуясь прибрежным краем деревни, проникли во все проулки, во все дворы и палисадники. Их ветви в темных узких листьях склонялись на мшистые тесовые крыши, лезли в окна, а с десяток могучих, древних, невиданно рослых ив возносились вровень с белой колокольней прекрасной, полуразрушенной церкви.