Это замечание вернуло бодрость Муханову, он открыл глаза и сел, опираясь на руку.
— Я знал, что это пустой номер, — нетто его сейчас из крепи выгонишь!
— Ты потому и вернулся? — спросил Горин.
Там, где дорога входила в лес, стоял небольшой домик лесничего с резными наличниками и голубыми ставнями. Проезжая мимо этого нарядного домика, мы увидели на коньке крыши недвижную, как изваяние, хищноклювую птицу. Правду говоря, я поначалу решил, что это — резная деревянная фигурка, водруженная лесничим на крышу для украшения, но егерь Кретов сердито сказал:
— Тетеревятник, зараза, ишь, до чего обнаглел!..
— Возле пня — небось его работа! — добавил Горин.
Ястреб-тетеревятник сидел, тесно прижав изогнутый клюв к крутой сильной грудке, когти железных лап впились в свежий тес, замерший взгляд прикован к далекому лесу. Быть может, он видит и далее, за лес, — мшарник, где в крепких местах схоронились тетерева?..
Муханов выругался и потянул с плеча ружье.
— Валерик, очнись, стрелять по жилью!.. — накинулся на него Горин.
— Дай я хоть этого гада убью!
— Опомнись! Ребята, отберите у него ружье!
Словно ведая об охраняющем его законе, ястреб даже не повернул в нашу сторону головы. Спокойствие, с каким он служил своей цели, было исполнено презрительного высокомерия ко всему окружающему.
— Ладно вам! — отмахнулся от егерей Муханов. — У меня же четверка, стрелять без толку.
— На таком расстоянии его разве что двойкой возьмешь, — заметил Кретов.
— Да и то как попасть, — вставил подполковник. — Тетеревятник на редкость к дроби крепкий…
В Щебетовке нас поджидал Матвеич с готовой ухой. Горин зачерпнул золотистой жидкости, попробовал, почавкал губами.
— Никак из одних карасей?
— Ну и что же? — обиделся Матвеич. — Карасевая ушица — гостиная еда.
Обида Матвеича имела основание. Его артистическую душу увлекла эта «выездная» уха, и он после долгого небрежения расстарался на славу. За обедом мы все дружно отдали дань его мастерству, и старик снова повеселел.
К концу обеда началась какая-то суетня. Куда-то выбегала и вновь появлялась раскрасневшаяся, встревоженная Кретова. Матвеич со странной поспешностью выметнулся из-за стола и уж не вернулся в избу. Потом Кретова стала подавать Толмачеву от порога зовущие знаки, но тот холодно поглядел на нее и принялся скручивать папиросу.
В избу вошла женщина в темном шерстяном костюме и белой блузке, голова повязана толстой, домашней вязки, шерстяным платком. Она опустила платок на плечи и, чуть наклонив русую седеющую голову, тихо сказала:
— Здравствуйте!
Мы отозвались вразнобой.
— Зачем приехала? — спросил Толмачев. Его лицо будто подернулось ровной розовой пленкой, жестко затвердели губы.
— Поговорить нужно, Тимофей Сергеич… — со слабой улыбкой произнесла женщина. — Не выйдете со мной?
— Я на работе, — сказал Толмачев. — А поговорить и тут можем…
— Располагайте собой как знаете, товарищ Толмачев… — начал Горин, но осекся под холодным взглядом егеря.
— Присаживайся, рассказывай, тут все свои…
Этой фразой Толмачев как-то странно обязал нас присутствовать при его разговоре с женой — я уже понял, что это его жена, хотя она обращалась к нему на «вы» и по имени-отчеству.
Женщина легкой походкой обошла стол и села возле мужа, сложив руки на коленях. Молодость застенчиво пробивалась сквозь ее уже пожилой облик внезапным румянцем, улыбкой. Прежде она, наверное, была хороша: смуглая, сероглазая, круглолицая.
— Значит… Аннушка расписалась, вы должны назначить, когда свадьбу играть.
— Уже расписалась? — Чело егеря словно притуманилось.
— Да нетто не знаете? — испуганно спросила женщина. — Мы вам все отписали.
— Когда письмо послано?
— С неделю будет. Я потому и приехала, что ответа не было.
— На контору писали?
— На контору. Куда же еще?
— Тогда понятно, я шестой день оттуда. Раньше праздников мне не выбраться. Давай на седьмое или на восьмое.
— Решайте…
— Ну, на восьмое. Я потом отпишу, время есть.
— Может, сейчас… коли уж я здесь… — она болезненно улыбнулась.
— Сказано, отпишу, — ровным, слишком ровным голосом повторил егерь.
Женщина потупилась. Я с удивлением обнаружил, что строгий, почти жестокий тон егеря не вызывал неприязни к нему, скорей сострадание. Чувствовалось, что он дорого оплатил это свое право на холодность.