Колодан и не помнил уж, когда и спал, но спать не хотел. Жадно впитывающий все, что видел и слышал, он был подобен губке. И все крутилось в его взбудораженном мозгу банальное сравнение происходящего с образами дантова ада. Сравнение никуда не годилось, — это он понимал, — поскольку там были страстотерпцы и только, а здесь — борцы, но другого из всей известной ему мировой литературы ничего не вспоминалось. Общим для всех трагедий мира был только климатический фон. Это казалось странным: почему беды людские всегда сопровождаются катаклизмами природы? Непременно ураганы, землетрясения, затмения, стужа такая, что птицы падают замертво. Или это лишь литературный образ, призванный усилить впечатление от глубины бедствия? Но вот ведь в самый трагический час Севастополя стоит жара несносная, и кажется — неподвижный воздух сгущен до кисельной субстанции. Сколько он слышал жалоб: если бы не жара?!.
Если бы да кабы… Это было у всех на устах. Всем казалось, что можно было, если уж не зимой, то хоть вчера что-то предпринять, не допустить немцев так близко к городу, к бухтам, к последним окопам в степи. И подвезти боеприпасы, и эвакуировать раненых, и подбросить подкрепления. Мудр человек задним числом, каждый стратег и тактик.
С рассветом появилась первая группа самолетов, сбросила бомбы. Еще две недели назад они бомбили с больших высот, теперь же носились над головами, и горе было бойцу, оказавшемуся на открытой местности. За ним начиналась настоящая охота. Неповоротливые «хейнкели», хищные «дорнье», поджарые «юнкерсы», желтобрюхие пикировщики — никто не гнушался одинокими целями. Летали, ничего не опасаясь, знали, что у зенитчиков нет снарядов. Только в районе Херсонесского аэродрома изредка огрызались автоматические пушки, и немецкие самолеты не больно-то совались туда. Странно было видеть такую трусливость при абсолютном господстве в воздухе. И Колодан усматривал в поведении немецких летчиков психологию бандитов, свирепеющих только при полной безнаказанности. Он записывал в блокноте свое заключение, испытывая при этом облегчающее чувство превосходства.
На него косились, когда он вынимал блокнот и принимался писать. — Не шпион ли? Теперь это его не пугало, не как в начале, когда он только приехал в Севастополь. Тогда, случалось, женщины притаскивали его в комендатуру. Теперь, прежде чем вынуть блокнот, он объявлял присутствующим, кто он и что делает. И люди сами отшивали любопытных и подозрительных: не мешайте, писатель работает, для будущего…
А сейчас и это не помогало. Люди недоумевали: что записываешь? Как нас бомбят? Как мы драпаем? «Если бы все драпали, как вы, фашистов давно бы уж не было», — ответил он одному слишком назойливому бойцу, баюкающему свою загипсованную руку, как куклу. Боец постоял рядом, подумал и ушел озадаченный, ничего не сказав.
Щель, в которой Колодана застал рассвет, была слишком мелкой, и людей в ней — не повернуться. Он побежал искать другое место, спрыгнул в траншею, выкопанную по всем правилам, — со стрелковыми ячейками, подбрустверными нишами, блиндажами. Сунулся в темноту ближайшей землянки и сразу, по запаху, понял, — тут раненые. Присмотревшись, увидел их, лежавших на полу, сидевших вдоль стен. Никто не стонал, все смотрели на него, непонятно зачем забежавшего сюда здорового человека. Вышел, ничего не сказав им. Да и что он мог сказать?
В траншее столкнулся с медсестрой.
— Вы кого-то ищете?
Он с удивлением смотрел на большой живот, растянувший полы халата, и думал, как она, беременная, явно на последнем месяце, выдерживает эту обстановку?
— Никого, я так, — пробормотал Колодан и пошел по траншее. Отыскал пустую подбрустверную нишу, залег в нее, чтобы хоть немного послать. Но уснуть ему опять не удавалось. Вдали утренней побудкой гремели взрывы. Неподалеку надрывно выла женщина и кто-то причитал над ней:
— Не надо плакать, матуля! Ой, матуля, не надо плакать!…
Он лежал и думал о том, что из такого вот бабьего плача всегда вырастала на Руси сила невероятная, с которой врагам было не совладать.
Примерами невероятного был переполнен его блокнот. Сейчас все записи помнились наизусть и казалось, что никогда они не забудутся. Но знал: все забывается, сотрется из памяти и это. И потому берег блокнот пуще жизни.