Девушка дико закричала, и все, кто был рядом, застыли от немой жути, захлестнувшей сердца. Было в этом крике, в этом нечеловеческом зверином вое что-то древнее, вечное, страшное. К ней кинулись бабы, бывшие неподалеку. Они первые с их опытом, с их инстинктом уловили в крике ужаса перед ликом смерти нотки, какие обычно сопровождают рвущуюся к свету жизнь.
Колодан тоже сунулся было к толпе, обступившей девушку, на него с необычной злостью заорали бабы, замахали руками. Ушел с нелепым чувством обиды. И вдруг догадался. Стало даже смешно, почему не понял сразу. Потому, наверное, что слишком уж неестественным было случившееся. Рождение человека среди хозяйничающей кругом смерти.
Он вернулся к этой траншее с госпитальными блиндажами много после полудня, когда отвалил нестерпимый зной. Бой еще приблизился и шел с неослабевающим ожесточением. Где точно проходила теперь передовая и была ли она в обычном ее понимании, никто не знал.
Возле знакомой траншеи царило непонятное оживление. Немецких самолетов не было, и Колодан вначале отнес это многолюдство на счет тихой минуты. Потом, подходя, подумал: не получен ли приказ подготовить раненых к эвакуации? Но и это предположение отпало: оживление не походило на сборы, а скорее на пустую праздничную суету.
— Пополнение у нас! — радостно сообщил ему пожилой красноармеец, выползший из блиндажа на костылях. — Кругом смерть, а она рожать вздумала. Ну, бабы, ничего их не берет.
Колодан хотел напомнить, что обстановка отнюдь не на радость роженицы и новорожденного, но сказал совсем другое:
— Радоваться-то нечему. Отца убило…
— Все мы теперь отцы, — перебил его боец, широко махнув костылем. — Крестные отцы.
Это был один из тех фактов, что просились в блокнот. Колодан разыскал женщину-военврача, принимавшую роды, узнал, что мальчик родился на удивление крепкий, спокойный, крупный.
— Раненые словно с ума посходили, — заулыбалась военврач. — Исспорились, переругались. Придумывают мальчишке имя.
— Придумали? — спросил Колодан, чувствуя, что и ему тоже хочется включиться в этот важный спор.
— Сначала большинство за Ивана было. Отца так звали. Да и командарма нашего тоже так зовут. Другие предлагали назвать просто Славой, в честь славы Севастополя. Большинство за то, чтобы объединить эти два слова и назвать Севаславом.
Военврач провела Колодана к роженице, помещенной в отдельной землянке. Девушка заплакала, увидев его. Ребенок не красивый и сморщенный, как все новорожденные, спал, уткнувшись носом в грудь матери.
— Эвакуировать ее надо срочно, — сказал военврач, — мы доложили по команде, но какая теперь связь, сами знаете. Тут надо кому-то лично заняться. Может, вы, а?
— Я займусь, — пообещал Колодан, — Дайте кого-нибудь в помощь, до аэродрома добраться.
— Я сама дойду, — вскинулась девушка.
— Дойдет, — уверенно подтвердила военврач. — Но мы что-нибудь придумаем.
Колодан знал, что сделает. Если не успеет достать другого пропуска, то отправит ее по своему на первом же самолете из тех, что прилетят ночью. Внезапное решение это наполнило его какой-то странной уверенностью. Показалось вдруг, что это и есть то самое чувство, с каким бойцы идут на самопожертвование.
XVI
Никогда еще не было у Петрова такого чувства беспомощности, как теперь. Так, наверное, тяжело раненый боец смотрит на приближающегося врага. Стрелять бы, да руки не поднимаются, и нет для парализованного даже последнего утешения — умереть в бою.
Рассказывают, будто Бочаров в критический час пригласил парикмахера и начал бриться, и будто кое на кого из паникующих это подействовало. Ну да политработникам главное поднять дух людей, им простительны такие спектакли. А ему, командарму, никакими эффектными мерами положение не изменить. Он-то лучше других знает: все возможности сопротивления исчерпаны. Нет боеприпасов, от полков и дивизий остались одни названия, связь почти отсутствует, и он, всегда ощущавший пульс обороны, потерял этот пульс. От него теперь ничего не зависит. Организм еще сопротивляется смертельной болезни, но не как целостный организм, а каждым отдельным органом, каждой живой клеткой. А это уже агония.
Всё! Еще один-два дня разрозненных отчаянных боев и все будет кончено. Петров оглядел дали с высоты стального купола башни 35-й батареи, куда перебрался штаб армии. Вечерело. Море, гладкое и пустынное, горело закатным солнцем. В другой стороне стлались по горизонту дымы горящего Севастополя. Который день горит город, там уж и гореть нечему, а все горит. Огненная дуга фронта еще упирается левым флангом в оконечность Южной бухты у Исторического бульвара, но здесь, на равнине Геракл ейского полуострова, она уже выгнулась в сторону Камышовой бухты. Еще немного и до предела сжавшийся плацдарм СОРа будет разорван надвое. И он, командарм, ничего не может противопоставить страшной перспективе, кроме все тех же приказов, призывов, просьб, даже уговоров — стоять, продержаться еще немного. Но он-то лучше многих других знает: нет никаких надежд устоять. И нет надежды достойно уйти. Даже если будет приказ эвакуировать остатки армии, выполнить его не удастся, — момент давно упущен. Значит, один выход — достойно умереть.