— Пи-ить! — простонал Григорий.
Капля упала на губы, и вдруг целый ливень залил лицо.
— Пи-ить!…
— Нету, браток, воды-то… Целое море, а воды нет.
Он открыл глаза и совсем рядом увидел волны, с ритмичным шелестом набегающие на камни. И человека увидел, черпающего воду пилоткой.
Вспомнилась выжженная степь, самолет, как хищник, растопыривший лапы, обрыв, с которого чуть не скинул его страшный удар. Подумал, что все-таки свалился с обрыва, раз оказался тут, внизу.
— Ты… кто? — опросил он. Думал — громко спросил, но человек даже не обернулся.
Он был невысок и коренаст с крепкой короткой шеей, отчего казалось, что голова его совсем ушла в плечи. Располосованная с левой стороны брючина, рваная, со свисающими клочьями тельняшка говорили о том, что это такой же бедолага. Человек обернулся, увидел, что Григорий смотрит на него, и улыбнулся толстыми распухшими губами.
— Пить эту воду нельзя, а умыть я тебя умою, глядишь, полегчает.
— Пи-ить!… Все равно…
— Это сейчас говоришь, потом пожалеешь…
Григорий мотнул головой. Огонь, пылавший в нем, надо погасить сейчас, а потом… потом все равно умирать.
— Тебе нельзя умирать, — сказал человек, каким-то образом угадав его мысли. — Видел я, как ты самолет рубанул. Такие жить должны. Ночью придут катера…
Снова Григорий помотал головой, и человек ничего больше не сказал, только руки его нервно дернулись, сжали пилотку, расплескав воду.
Он еще зачерпнул пилоткой, вылил немного в полуоткрытый рот раненого, а затем стал брызгать ему на лицо, на грудь, на голову.
— Ты… кто?
Старшина я, разведчик. Кольцов фамилия. А ты?
— Я просто повар… Гришкой зовут…
— Фамилия-то как? Какой части?
— Это ты меня? — не ответив, спросил раненый, скосив глаза к обрыву.
— Нельзя же тебя было оставлять; Немцы там.
И словно в подтверждение его слов где-то загремел усиленный мегафоном голос:
— Русский матрос, выходи, сдавайся…
В той стороне грохнул выстрел, и через несколько секунд загремели взрывы: немцы сверху бросали гранаты.
— Ты полежи пока, а я туда, — сказал старшина. — Прихвачу хоть одного. Автомат будет и, может, фляга с водой. Лежи, жди.
Он начал карабкаться по склону? Море еще светилось, но обрыв весь был в тени, и скоро старшина совсем потерялся в хаосе пятен. Тихо было. Выстрелы, изредка стучавшие в отдалении, казались не выстрелами вовсе, а мирным цоканьем падающих камней…
Кольцов спустился с обрыва, когда над помрачневшим морем уже светилась одинокая звезда. Ни оружия, ни воды не добыл: немцев близко не было, а уходить далеко от обрыва он не решился. Подошел к раненому, и по тому, как тот вытянулся на камнях, понял: кончился. Кольцов сел рядом и застыл в неподвижности. Слезы катились по щекам, но он не вытирал их.
Пусто было в душе его, пусто и одиноко. Казалось: никого не осталось на всем севастопольском берегу, только он, безоружный, не имеющий никаких надежд выбраться отсюда.
Несколько дней назад, когда он был не один, еще жила вера в эвакуацию, в корабли. Ночами тогда возникали в морской дали силуэты катеров, и все, кто укрывался под обрывами, бросались вплавь. И Кольцов махал саженками, торопился. Но катера растворялись во тьме, и он из последних сил добирался до берега. Кого-то катера успевали подобрать, кто-то тонул, обессилев. Кольцова обошла судьба и в том, и в другом.
Когда растаяла последняя надежда на эвакуацию, решили они — человек двадцать, еще державшихся на ногах, — пробиться в горы. Рассчитали, как думалось, точно: ночью выбраться наверх и идти сколько пройдется, а утром опять спуститься к морю, переждать день, да только перехватили их немцы на другую же ночь, и полегла братва под перекрестным огнем, — даже до рукопашной дело не дошло. А Кольцова опять сберегла судьба, — отделался легкой раной, отлежался в воронке. Для того, видно, сберегла, чтобы показать ему напоследок немыслимую картину — поединок человека с самолетом…
— А что теперь? — спросил Кольцов сам себя.
Море лежало перед ним тихое, как в блюдечке, беззвучно шевелило водоросли на подводных камнях.
Неподалеку прошла пара дельфинов. Почти не будоража свинцовую гладь, дельфины перекатывали черные спины над водой, исчезали и так же, без плеска, появлялись в другом месте.
«Вот бы так-то, — подумал Кольцов. — Нырнуть и вынырнуть далеко, далеко…»
«Нырнуть-то можно, да где вынырнешь?…»
А зачем выныривать?… Чтобы погнали пинками в плен?…»
Он сбросил ботинки и шагнул к воде. Кромка ее наползала на гальку и так же беззвучно отползала, словно море дышало. Вода была теплая, приятно омывала голые ступни. Он вошел по колена, потом по пояс, оглянулся. На обрывах было пусто. Гришка лежал, вытянувшись во весь свой большой рост. Подумал: не вернуться ли? Но он уже ощущал властный зов глубины. Как когда-то, давно, давно. Манили улыбающиеся глаза, и он тянулся к ним, делал шажок за шажком, зная, что там, впереди, — покой, освобождение от забот и страхов. И как когда-то руки матери, море подхватило его под мышки, поддержало. И он поплыл.