Пришел вечер, не встает молодуха и все охает. Приехал Николка с поля, увидал ее, стал расспрашивать, что такое. Рассказала Федосья. Как ощетинился мой парень да как набросился на меня и давай костить: ты и съедуга-то, и злая-то, и тебе человека-то нипочем со света сжить. Читал-читал да говорит: надо за фершалихой ехать, беспременно привезти надо, а то как бы чего худо не сделалось.
Как услыхала я это, так индо руками всплеснула. "Ах ты, дурак, -- говорю, -- этакий, да что ты с ума-то сходишь? Она, шкура, притворяется, хочет тебя на меня за то, что я ее работать потревожила, науськать хорошенько, а ты ей и поверил? Не фершалиху ей надо, а хороший кнут на спину, чтобы она не прикидывалась казанской сиротой-то да не водила бы тебя за нос"…
Парень меня и слушать не стал. Только прошла ночь и рассветать стало, он шасть из избы да за оброть да за лошадью. "Да неужто правда, говорю, ты поедешь?" -- "Беспременно", -- говорит. "Да такое ли время теперь разъезжать: рабочая пора, один день чего стоит". -- "Мне, говорит, человек дорог, а не день". -- "Ах, дуй те горой, самоуправщик ты окаянный, да что ж мне с тобой делать-то?" И сейчас это я живым манером шасть в сарай, собрала там всю сбрую в кучку и ворота на замок, а ключ в карман. Поезжай, думаю, куда хошь. Приводит Николка лошадь из ночного, ткнулся в сарай, видит замок; он ко мне: "Где ключ?" -- "Далеко", -- говорю.
Повернулся мой малый и из избы вон. Я думала, он к соседям, за сбруей, жду, вот покажется, вот поедет, а его и не видать, и не слыхать. Пошла я на огород, подхожу к сараю, а у него и ворота настежь. Как так, думаю, где же он ключ взял? Взглянула я хорошенько, вижу -- замок сломан. Подкосились у меня ноги: что он, думаю, сделал-то?
– - Ишь какой настойчивый, -- проговорил старик, -- напролом прет!
Левоныч качнул головой, как бы говоря: "чай, видишь", и опять сплюнул по-своему.
– - Ну, я сейчас к старосте, -- не обращая внимания на замечания, продолжала баба. -- Так и так, говорю, парень от рук отбился, бесчинствует, ни на что не похоже. Староста и говорит: "Ступай в волостную, там с ним что тебе хочется, то и сделают". Сгоряча-то я тогда хотела было идти, да попался мне один человек, стал разговаривать меня: "Ну, куда ты пойдешь, чего ради срамиться будешь, ведь на всю округу тогда слава пойдет, лучше обожди -- и так обойдется. Знаешь, молодо -- задиристо, а вот поумнеет маленько и помягче будет".
Послушала я сдуру-то, не пошла тогда, -- думаю, что дальше будет.
К обеду привез фершалиху Николка, лечила она и по бабьей части сведуща была; осмотрела она Федосью: "У ней, говорит, живот стронут, все на низ свалилось, роды трудные будут".
Николка так и завыл.
"Что ты наделала-то, говорит, неужто не грех тебе будет?"
"Враки все это, -- говорю, -- притворяется твоя барыня, больше ничего. Ничего ей не доспелось".
Отвернулся от меня Николка, ничего не сказал, только зубами этак скрипнул.
Правда ли, нарочно ли, только молодуха до родов не вставала; лежала она на боку день целый да охала. Николка, глядя на нее, индо высох весь.
Перед петровым днем пришло время ей родить. Как начало ее схватывать-то, как принялась она блажить, на что только похоже! Родят бабы, кричат, да все не так, а уж эта так-то занозисто, господи боже мой! Правда ли ей трудно очень было или надо мной она покуражиться захотела, бог ее знает. Почти сутки она металась. Николка весь измотался за это время, смотрит он на нее, а сам плачет, зубы стиснет, уши сожмет, на что только похож сделается, индо мне жалко его станет. Перемежится это маленько молодуха, подойду я к ней, стану уговаривать: "Ты потише ори-то, -- говорю, -- чего ты парня-то мытаришь".
"Трудно, -- говорит, -- матушка".
"А трудно, вот обручика три сгонишь, полегче будет, -- сперва-то все трудно".
Схватит ее опять, опять что есть силы-мочи заорет.
Уж перед концом совсем подскочил ко мне Николка, схватил меня за шиворот да как тряхнет.
"Из-за тебя, -- говорит, -- она мучается так".
Словно эти слова меня варом обдали. Такой-проэтакий, думаю, да что ты сказал-то только?.. И хотела было я ему в волосы вцепиться, протянула было руки к нему да как взгляну ему в лицо, так руки-то у меня и опустились. Никогда я не видала такого страшного лица ни у него, ни у кого другого: глаза съесть хотят, губы трясутся, щеки синие. Взяла меня оторопь, побегла я вон из избы… Пошла я к подруге одной, у ней и ночевала и на другой день все время пробыла. Сижу я, говорю или молчу, вдруг вспомнятся мне сынковы словеса, так и зальюсь я, заплачу. Господи боже, чего я дождалась-то, чего от своего детища достукалась! Царь небесный, да за что же это, за какие грехи!
Ночевала я у товарки и другую ночь, а вчерашний день, перед обедом, вдруг приходит ко мне бабка и говорит:
"Ну, ступай на крестины домой, будет тебе по чужим домам-то колоколить, тебе бог внучка послал". "Не нужно, -- говорю, -- мне никакого внучка, я и сынком, слава богу, довольна".
Говорю это я, а сама от слез проговорить не могу. Стала меня бабка уговаривать: "Ну, что ты, да чего ты, все обойдется, перемелется, иди, там обед идет, поп только уехал, без тебя сиротливо как-то".
Не вытерпела я -- пошла. Прихожу домой, а в избе полная застолица: Николка, кум, кума, приятеля два Николкины сидят, чай пьют, баранки едят, веселые такие все.
Поклонилась я, хотела сказать: "Мир честной компании", -- да, язык не поворотился. Прошла в чулан, сижу, жду, что будет.
Отошла застолица, разошлись все по домам, остался Николка да бабка в избе, стали меня к столу звать.
Вышла я, взглянула на молодуху, лежит веселая да румяная; посмотрела дитю, -- и дитя здорово.
"Ну, что ж ты, -- говорю, -- сынок родимый, горячился да бесчинствовал без поры да без толку, ведь все по-благополучному вышло?"
"По-благополучному".
"А ты метался как собака в мешке, и себя намучил и меня разобидел. Понимаешь ли ты, какое мне прискорбие нанес иль нет?"
Вспыхнул он это весь, поднял голову да и говорит:
"А ты-то понимаешь, что ты нам зла-то наделала?"
"Какого зла?"
"Так ты и понять не хошь?"
"Нет".
"Ну, и говорить с тобой нечего, -- у тебя в душе-то рогатый сидит".
Обидней мне ономешних эти слова показались.
"Да что ты только говоришь-то? Да смеешь ли ты матери так язык отверзать? Ах ты, подлец этакий!.."
Схватила я сковородник и давай им его охаживать. Ударила я раз, другой и третий его… Только вдруг он как выпрямится да схватит меня за руку со сковородником да как вырвет его да об угол. А сам повернул меня да в чулан и втолкнул. "Я, -- кричит, -- тебе не мальчик и над собой мытариться не дам! Не моги, -- говорит, -- отверзать руки на меня".
Я опять из избы вон да ночевать в люди. Собрался ко мне народ, староста, рассказала я им, как со мной сынок обошелся, все говорят: "Ступай в контору, жалуйся на него, там что захочется тебе, то и сделают". Думала-думала я, вот и пришла.
– - И умно сделала, у нас за это не похвалят, -- молвил Левоныч. -- Только захоти, а то так взъерепенят сударыню-то, что до новых веников не забудет.
– - За такие дела нельзя похвалить, -- поддакнул ему старик. -- Божью заповедь нарушает; сам бог сказал: "Чти отца и мать", -- а он что делает?
– - Ну, вот я и пришла, -- продолжала, переходя в плаксивый тон, старуха. -- Думаю, что в обиду не дадут, а если не обсудят, то что ж тогда будут делать? Уж родное детище из власти выбивается, тогда на свете и жить нельзя.
– - Обсудят… как тебе хочется, так и обсудят, -- внушительно сказал Левоныч и стал снова набивать трубку.
И по время окно в волостной конторе отворилось и из него высунул взъерошенную голову только что проснувшийся писарь и крикнул:
– - Левоныч, ступай, ставь самовар!
– - Сейчас! -- молвил Левоныч и, поспешно спрятав трубку в карман, поднялся со ступенек.
– - Ну, вот, -- обратился он к бабе, -- и повестку тебе напишет и расскажет, когда приходить. -- И, сказав это, Левоныч пошел в контору; баба последовала за ним.