У нас прекрасная система обеспечения безопасности. Мы никого не подпускаем близко. На крышах домов, и на перекрёстках у нас всегда есть часовые. Никто никогда не может подобраться к клубу без того, чтобы мы об этом не были бы предупреждены. Даже прежде, чем Мейс постучался ко мне с газетой, я уже знал, что он сейчас придёт. Я не доверяю никому, даже Мейсу. У всех членов клики есть приказ, что президент должен быть оповещён, кто бы ни подходил к клубу. Пусть это даже свой. За четыре минуты до прихода Мейса ко мне прибежал гонец и сказал, что тот идёт ко мне. Вот это — по моему вкусу. Наш клуб размешается на четвёртом этаже заброшенного дома на Пятьдесят Седьмой. Мы там внутри все покрасили, в абстрактном стиле, шикарной люминесцентной краской. Наш Пуля — не только опытный вояка, он ещё и художник оказался. Он разрисовал стены, а потом раскрасил, привлёк наших юниоров к работе.
У нас на стенах не увидишь похабных картинок, как в некоторых кликах. Никаких голых женщин, ничего такого. Я этого не люблю, и я всем нашим членам дал понять, что ничего подобного в клубе не потерплю. Секс — это частное дело, и вы им занимайтесь за закрытой дверью и с тем, кого любите. Я не люблю грязных дел и не терплю грязных разговоров. Вы слышали, чтобы я хоть одно неприличное слово употребил в разговоре с вами? То-то, что нет. И я этим горжусь. Конечно, я знаю, что куда легче выражать свои мысли на неправильном языке. Но я никогда не был человеком, который предпочитает лёгкий путь. Это не то, что я стараюсь всё усложнять. Нет. Просто я думаю, что это моя натура — требовать, чтобы всё было правильно, понимаете? Это относится и к моему языку. Вот почему я никогда не ругаюсь, я даже никогда не говорю «чёрт» и «гад». Сейчас говорю это только для примера. И другим вокруг меня я тоже не позволяю ругаться. Конечно, я мог бы ко всему этому относиться терпимо — пусть ругаются, как им нравится, пусть приводят своих девчонок и заваливают их прямо в клубе, пусть курят наркотики — всё, что угодно. Но я в это не верю. Это всё не хорошо, все эти штуки делать нельзя.
Я знаю, что в стране были всякие комиссии, и они изучали гашиш, и сказали, что курить его можно, это не приносит вреда и привычка не образуется, и всё такое. А мне плевать на то, что там эти комиссии говорят. Пока я президент, я прислушиваюсь только к собственному сердцу и собственной голове — они мне говорят, что хорошо и что плохо. И вы мне не говорите, что все эти фильмы в видюшниках, журнальчики на прилавках и грязные книжонки в магазинах — это всё хорошо. Потому что это не так, это всё плохо и нельзя. Точно так же, как нельзя ругаться. Когда я был в уитменской футбольной команде, тренер, услышав ругань от кого-нибудь, сразу назначал ему пробежать восемь кругов по стадиону. Вы когда-нибудь обегали футбольное поле восемь раз? Живо отучишься ругаться.
Мейс сказал, что полицейские — может быть, это вы были? — схватили какого-то бандита по имени Дэвид Харрис, который стал стрелять в них через дверь, только они постучались. Про него написали, что он безработный, без профессии и имел судимость за нападение и взлом. И что на допросе он признал, что накануне он вломился в склад спиртного на Калмс-пойнте, и когда они постучались и сказали, что полиция, он решил, что его засекли за вооружённый грабеж. А они стали его допрашивать о его связях с этим фраером Эндрю Кингсли, которого Чинго с ребятами пришили накануне, вместе с президентом «Рож» и его девчонкой. Харрис сказал, что он этого Кингсли почти и знать не знает. Он его встретил в баре неделю, что ли, назад, и, мол, разговорились о жизни на побережье, где Харрис тоже был некоторое время — скорее всего, сидел, — и потом Кингсли даже пригласил его домой к себе. Вот так. Харрис сказал, что сестра Кингсли ему не больно понравилась, уж очень важничает. Ещё он сказал, что для него новость, что Кингсли найден мёртвым во рву в Северном районе, потому что этот Харрис (как и я) газет не читает. Ну, всё складывалось хорошо. Полицейские, значит, и не знали, кто там был во рву, да и как они могли узнать? Но тут Мидж замяукала.