Выбрать главу

— Нет… Не видно…

— И мать говорит: «Нет! Это у тебя волосы выгорели». Но заплакала все-таки… Да, так о журналах… Еще были журналы литературные. Там можно было тиснуть стихи и не на политическую тему. А так, ни о чем… Понимаешь?

— Нет, — сказала Настя.

Он засмеялся.

— И я не понимаю. Но, говорят, можно. Ну, о синем небе, о голубых глазах. Ни о чем. Некоторые писали. И кушали. А я голодал. Зверски голодал я, Настя, и рассказать даже трудно, как! Картофельная шелуха была для меня пиром. А помойки… Знаешь, Настя, я теперь уважаю помойки. Чрево Парижа! А со стен мне кричали плакаты: «Молодой человек! Тебя ждет Германия!» А петлюровские клубы распахивали двери: «Молодой человек! Иди веселись, танцуй и забудь, что у тебя душа в крови!» А желудок урчал: «Пиши стихи в журналы, ну хоть ни о чем, и кушай!»

— А душа? — тихо спросила Настя.

— Что душа?

— А душа что говорила тебе?

— О душе потом. Я хочу только сказать, что надо было выбирать. И я выбирал. Я, как вожжи, взял в руки все эти дороги, дорожки, тропинки — стал разбирать. Куда мне коня моего дернуть. И вдруг оказалось, что дорог всего две. Тропинок, тупичков много, а дорог, Настя, только две. И я, — сказал он тихо, — я выбрал.

— Что же ты выбрал, Павлик? — чуть слышно спросила она.

— Я скажу… Но сперва ты вспомни: я был один. И вокруг меня волчья жизнь. И зверски голодал я. И душа и морда в крови. И шаги за спиною. И все, что я считал святым, оплевывалось каждый день. И где-то далеко-далеко Красная Армия, и даже неизвестно, есть ли она еще или нет… И я выбрал, — сказал он, не глядя на Настю, тихо и проникновенно: — большевизм, Россию, комсомол.

Настя вдруг радостно и облегченно вздохнула.

— Павлик! — закричала она. — До чего же ты подлый, Павлик! Можно ли так рассказывать? Я бог знает что уж думала о тебе.

— Только я теперь, — торопливо сказал он, — не такой комсомолец, каким раньше был. Я теперь такой комсомолец, который за свои убеждения умереть не побоится. Ты понимаешь, да?

— Да.

— И если бы теперь меня пригласили повесткой в их редакцию, — усмехнулся он, — я бы знал, что делать.

Он взял ее руки в свои и заглянул в глаза.

— Вот тебе, Настя, и вся повесть о моих скитаниях. А ты? Теперь ты расскажи. Чем ты мучилась, как ты выбирала, искала?

— А мне и рассказать нечего, — усмехнулась она. — Где мне о таком думать! Это ты у нас в классе был самым умным, еще тебя девочки философом дразнили. А я обыкновенная девушка. Я просто живу как совесть велит.

— Совесть! Хорошее слово, — сказал он, усмехаясь. — Жаль, нам редко говорили его.

— А зачем его говорить? Совесть надо иметь, а говорить о ней не надо…

Он посмотрел на нее нежно, внимательно.

— А ты тоже стала старше, Настя, — сказал он.

— Старая!

— Нет. Но ты все была девочка. А сейчас девочек нет…

— Да, нету…

— Я тебе много нежных слов нес, Настенька! — тихо проговорил он. — Сколько есть в языке — столько нес, да еще много сам выдумал.

— Не надо! — испуганно сказала она.

— Я их так бережно нес, чтоб не пролить, не обронить на дороге.

— Не надо! — снова попросила она и закрыла лицо руками.

— Не надо? — грустно усмехнулся он. — Хорошо, я не буду. — И он покорно опустил руки.

— Сейчас о своем счастье не надо думать… — прошептала она. — Стыдно.

— А о любви?

— И о любви… Не надо. Я и так знаю.

— А я?

— И ты знаешь.

— Настя! — рванулся он к ней.

— Не надо! — строго остановила она. — Сейчас не надо. Потом.

— Потом? — горько засмеялся он. — Да будет ли оно для нас, это «потом».

— Будет! Будет, Павлик!

— Хорошо! — сказал он обиженно. — Я не буду. Я ведь только потому и хотел сказать тебе о… любви, что эта встреча у нас: здравствуй и прощай. Ухожу я.

— Уходишь?

— Да. Завтра.

Она ничего не спросила, только сердце вдруг защемило…

— Я к нашим решил пробираться, Настя, — тихо сказал он. — Мне восемнадцать, я уж могу драться.

Сияя гордостью, он посмотрел на нее и спросил:

— Правильно?

— Да-да, — нерешительно ответила она. — Правильно… Так легче.

— Легче? — удивился он. Он не такого ждал ответа.

— Да, легче. Там дерутся в открытую, а если умирают — так среди своих.