- Какая женщина хорошая! - умильно сказала бабка Евфросинья, развязывая узелок. - Вот подумала про нас. Гостинчик припасла. А семье - все поддержка.
Тарас услышал это и выбежал из своей комнаты, багровый от стыда.
- Догони! - закричал он сердито. - Отдай! Что же, мы нищими уже стали? Милостыню берем? - Но тут он увидел Марийку: девочка бескорыстно счастливыми глазами, как на чудо, смотрела на яйца. Тарас махнул рукой и вышел во двор.
"Нищие! Хуже нищих!" - подумал он и, покачав головой, оглядел дом и хозяйство. Все покосилось... Сарай, как старик, сгорбился, дом еле дышит... надо бы чинить, да где уж!.. "Человека тоска ест, металл - ржа, а дерево черви. Так уж заведено. Все прахом пошло. Впору для всей фамилии гробы готовить. Да и на гробы, - горько усмехнулся он, - леса нет. Только и есть всего три сосновых доски в хозяйстве".
4
Три сосновых доски... Из них даже гроба не сделаешь! Но Тарас и не собирался сколачивать гроб для себя. Он еще не хотел умирать, он еще не лишился веры.
Из сосновых досок он сколотил ящик. Приделал к нему колесо. Прибил ручку. Получилась тачка.
Бабка Евфросинья тревожно следила за работой мужа: - Идти собрался, Тарас?
Он не ответил.
- Может, обойдемся? - нерешительно сказала она.
Он досадливо передернул плечами:
- Э! Пустые слова!
- Сам пойдешь?
- А кто же? Больше идти некому.
- Может, Андрей? - осторожно спросила она.
- Андрей до нас не касается! - хмуро отмахнулся старик.
Бабка Евфросинья грустно покачала седою головой.
- Не такие твои года, чтоб идти, Тарас... - вздохнула она.
- Да, - криво усмехнулся Тарас. - Не такая мне старость причитается за мой труд на земле. Ну, да что толковать! Не умели свое право защитить, не сумели своих сынов воспитать - теперь обижаться не на кого.
Вечером бабка Евфросинья и Настя собирали Тараса в дальнюю дорогу. Вытаскивали из заветных сундуков платья, костюмы, белье, стряхивали нафталин, разглядывали вещи на свет: возьмут ли в деревне, что дадут за них? О каждой вещи, вытащенной из сундука, бабка Евфросинья могла бы рассказать целую историю: как откладывались из получки деньги, как долго совещались все женщины дома и как потом, всей семьей, шли покупать. Но об этом лучше было не вспоминать. Бабка Евфросинья и не вспоминала, а только вздыхала тайком от Тараса, складывая вещи в тачку.
Но один сундук она долго не хотела отпирать. Все обходила его и снова к нему возвращалась.
- Тут Настюшкино приданое, - сказала она наконец.
- Вот как! - удивилась Настя. - А у меня и приданое было!
- А как же? - обиделась мать. - Не хуже, чем у добрых людей.
- А я и не знала! - засмеялась Настя. - Ну, отпирайте, мама! Женихов все равно нет. Не идут женихи, задержались за Доном. Отпирайте!
Настюшкино приданое тоже пошло в тачку.
Ночью пекли Тарасу на дорогу лепешки из последней муки.
- Ты с рассветом пойдешь, Тарас? - осторожно спросила жена.
- А что! - насторожился Тарас. Он и сам думал выйти с рассветом.
- Днем, я думаю, некрасиво будет с тачкой пойти. Люди нашу бедность увидят.
- А мне стыдиться нечего! - закричал Тарас.
- Прежде ты бедности стеснялся...
- Прежде! - проворчал он. - Прежде тот беден был, кто работать не хотел. А теперь мне стыдиться нечего. Днем пойду! - закричал он в бешенстве. - В самый полдень. Пусть все мою тачку видят!
И он, простившись с семьей и даже не взглянув на Андрея, вышел из дома ровно в полдень.
Высоко подняв голову и раздув седые усы, пошел он, толкая тачку, через весь Каменный Брод, через весь город, по самым людным улицам. Знакомые молча глядели ему вслед.
А он шел, ни на кого не глядя. Торжественный и печальный, весь черный от горечи, сжигающей его.
Так прошел он через весь город и вышел на большую дорогу. У перекрестка он остановился, чтоб разогнуть спину. Но то, что он увидел на дороге, заставило его обо всем забыть.
Тачки, тачки, тачки - насколько хватало глаз, одни тачки да спины, согбенные над ними. Спины и тачки - больше ничего не было, словно то была дорога каторжников. Скрипя и дребезжа, катились тачки по камням и тащили за собой людей, измученных, потных, черных от пыли. Казалось, это не люди идут, а сами тачки с прикованными к ним человеческими руками.
Словно никогда не было на земле ни железных дорог, ни автомобилей, ни пара, ни электричества и человек еще не приручил лошадь; словно никогда не было на земле магазинов, и люди всегда брели за хлебом туда, где его сеют, словно никогда ничего не было на земле - только тачки, да горбатые спины, да пыльная дорога впереди...
Подле тачек устало и безнадежно брели люди. Старики и женщины. Шли семьями. Муж и жена по очереди толкали тачку. Восьмилетняя девочка несла на руках маленького брата и прижимала его к себе бережно и любовно, как мать. В тачке сидел малыш и навзрыд плакал, раздирая пальцами опухшие от пыли глаза. Ничего уже не было на земле у этой семьи - ни родного города, ни дома, ни своей крыши.
Для них не было ни высокого неба, ни крылатых облаков на нем, ни зеленых верхушек деревьев. Клочок пыльной дороги впереди - вот и все. И они проклинали дорогу. Они ощущали солнце только затылком, немилосердное, злое солнце, - и они проклинали солнце. Их плечи дрожали и ежились под внезапными дождями - и они проклинали дожди. Их окровавленные, стертые руки уже не могли толкать тачку - и они проклинали руки. Но того, кто был единственным виновником их горя, нельзя было проклинать вслух. И они, измученные дорогой и тачкой, проклинали Гитлера каждым вздохом усталой груди, каждым плевком обметанного зноем и пылью рта, каждым стоном ребенка.
Тарас стоял на перекрестке и растерянно глядел на дорогу. "Боже ты мой! Боже ты мой!" - повторял он, качая головой. Он и не представлял себе раньше размеров народного бедствия. "Боже мой! Боже ты мой!" И пред этим океаном народного горя свое горе показалось ему маленьким, ничтожным.
И как ручеек, откуда бы он ни бежал, в конце концов всегда вливается в море, так и старый Тарас влился в океан народного горя - и растворился в нем...
Человеческий поток принял его, закрутил, согнул над тачкой и понес. Теперь у него была только тачка да клочок дороги впереди. И для него уже не было ни неба, ни леса. Весь народ шел, прикованный к тачке, шел и старый Тарас. Через несколько часов он почувствовал, что устал. Поясница нестерпимо ныла, руки, натертые деревом, горели. "Не привык еще", - усмехнулся Тарас и свернул с дороги. В канаве отдыхали люди. Какой-то юркий седоватый человек с веселыми глазами тотчас же спросил Тараса:
- Откуда?
Тарас сказал.
- Куда же вы идете? - удивленно всплеснул руками юркий человек.
- Как куда? - пожал плечами Тарас. - На Днепропетровщину...
- А зачем?
Тараса рассердил этот допрос, он не ответил.
- Если вы идете туда за хлебом, - торопливо сказал юркий, - так я вас не понимаю! Я сам из города Днепропетровска. Честь имею, Петушков. Яков Иванович, парикмахер. Если бывали в нашем городе, то обязательно брились у меня. Знаете, парикмахерская Красного Креста на...
- Нет, не бывал!
- Да? Жаль! И вы идете в Днепропетровск? - всплеснул руками парикмахер. - Я иду оттуда. Это - нищая область.
Тарас недоверчиво пожал плечами.
- Вы мне не верите? - обиженно вскричал Петушков. - Вы сомневаетесь, как такая область могла стать нищей? Так я вам скажу! - Но тут он вдруг спохватился и опасливо поглядел по сторонам. - Нет, я вам ничего не скажу! Идите! Идите!
- Ваш город давно... э... под властью... э... фюрера? - послышался вдруг голос из кювета, и оттуда приподнялся пожилой человек в пенсне.
- Наш? - переспросил Тарас. - Четыре месяца.
- А-а! - загадочно усмехнулся человек в пенсне. - А мы уже ровно год...
Тарас понял и опустился рядом со своей тачкой. Человек в пенсне и парикмахер сочувственно смотрели на него.