- Я их так бережно нес, чтоб не пролить, не обронить на дороге.
- Не надо! - снова попросила она и закрыла лицо руками.
- Не надо? - грустно усмехнулся он. - Хорошо, я не буду. - И он покорно опустил руки.
- Сейчас о своем счастье не надо думать... - прошептала она. - Стыдно.
- А о любви?
- И о любви... Не надо. Я и так знаю.
- А я?
- И ты знаешь.
- Настя! - рванулся он к ней.
- Не надо! - строго остановила она. - Сейчас не надо. Потом.
- Потом? - горько засмеялся он. - Да будет ли оно для нас, это "потом".
- Будет! Будет, Павлик!
- Хорошо! - сказал он обиженно. - Я не буду. Я ведь только потому и хотел сказать тебе о... любви, что эта встреча у нас: здравствуй и прощай. Ухожу я.
- Уходишь?
- Да. Завтра.
Она ничего не спросила, только сердце вдруг защемило...
- Я к нашим решил пробираться, Настя, - тихо сказал он. - Мне восемнадцать, я уж могу драться.
Сияя гордостью, он посмотрел на нее и спросил:
- Правильно?
- Да-да, - нерешительно ответила она. - Правильно... Так легче.
- Легче? - удивился он. Он не такого ждал ответа.
- Да, легче. Там дерутся в открытую, а если умирают - так среди своих.
Он рассердился:
- А как же иначе? Иначе как?
- Как мы деремся, - коротко ответила Настя.
- Кто - вы?
- Подпольщики, - тихо прошептала она.
Он удивленно посмотрел на нее.
- А подполье есть? Есть? - спросил он шепотом.
- Есть, - пожала она плечами и, посмотрев на него, покачала головой. А ты, Павлик, всю Украину прошел и ни партизан, ни подпольщиков не встретил?
Он опустил голову.
- Я ведь рассказывал тебе, - сказал он, оправдываясь. - Я искал, мучился, выбирал...
- А они дрались и умирали, - тихо докончила Настя. И вздохнула. - Эх, Павлик!
Он молчал, не подымая головы.
Потом он спросил осторожно и тихо, все так же не глядя на Настю:
- А мне к вам... можно?
Она радостно улыбнулась.
- Конечно, Павлик.
- Ты веришь мне?
- Как же не верить, - просто ответила она. - Ведь я же тебе сказала: люблю...
9
Тарас возвращался в родной город... Он торопился. Три месяца не был он дома и вестей оттуда не имел. Живы ли еще домашние, целы ли?
Где-то в пути и новый, сорок третий год встретил. Заря занималась алая, кровавая... "Кровавый будет год! - покачал головой Тарас. - Кровью покорены, кровью и освободимся".
Трудны теперь стали дороги, которыми он шел. Настоящего снега все не было, и осенняя грязь застыла мерзлыми кочками, идти было тяжело. Хорошо, что захватил с собой для обмена меховой пиджак: обменять не пришлось, зато самому пригодился.
Тарас торопился. Тащил он семье мешок зерна да немного картошки - все, что сумел добыть в разоренных селах. Но главное, нес радостные вести домой. Может быть, знают они, а может, и не знают. Закупоренно живут... Вот он и расскажет им, торжественно и неторопливо, что у немцев под Сталинградом неустойка вышла. И есть слух: ударили наши на Дону. Крепко ударили.
Он узнал об этом от людей на большой дороге, здесь вести разносятся быстро. Подтвердили и те, к кому зашел он по Степановым адресам. Да и у самого Тараса глаза есть. Большая дорога - как открытая карта, ее только надо уметь читать. "Ишь заметались немцы, забегали!.." - злорадно примечал Тарас.
Как-то ночуя в селе, услышал он голоса и суету на дворе. Встал, вышел. Весь двор был полон полицейскими. Они суетились и галдели подле брички, и Тарас догадался: удирают. Он прислушался. "Господа, господа! - надрывался один. - Надо начальника подождать. Он прикажет". - "Да чего там! - кричал другой. - Нет, господа, поехали". - "Да нельзя же, господа!" Только и слышно было на все лады: "Господа! Господа!" Тарас не выдержал и расхохотался.
- Господа-то господа! - сказал он, лукаво прищуриваясь. - А товарищи... догоняют! А?
Эту весть он и нес домой, как самое дорогое: наши погнали немцев.
Вот придет он домой, соберет своих и скажет: "Поздравляю вас, семья моя! Идут наши!" И посмотрит на Андрея. Обязательно посмотрит. Ничего не скажет, а посмотрит. Пусть опустит голову сын.
А потом призовет к себе Настю. Сперва выпорет... Ну, это так, для слова сказано. Пороть он, конечно, не будет, а отругать - отругает. "От отца, скажет он ей, - ничего нельзя таить: ни жениха, ни дела". А отругав, скажет строго: "Приказал тебе, Настя, славный наш партейный секретарь, а мой сын, а тебе он - брат, Степан Яценко, беспрекословно приказал тебе свести и меня к верным людям, о которых тебе известно. Ну, веди!"
А уж потом обойдет стариков. Всех, кто жив еще, кто еще дышит. С каждым поговорит отдельно, осторожно, как Степан учил. Но слова каждому скажет свои.
Скажет: "В одиночку-то мы все честные... Только честность свою в сундуке хороним, как невеста приданое. Нет, ты честность свою на стол клади, в борьбу кидай!"
Но вот и город уже недалеко... Его еще не видно, он скрыт туманом, но сердце уж чует его, торопит... Вот и трубы заводские показались.
Тарас остановился и снял шапку.
Многотрубный город - как большой корабль. Трубы, трубы, трубы... Сейчас они мертвы, и дым не волнуется ни над одной, а бывало Тарас различал каждый дымок, знал каждый гудок по голосу...
- Доживу! - сказал он, сжимая кулак. - Доживу! Задымят, как прежде. Ничего. Доживу!
И он толкнул свою тачку вперед.
Расступились перед Тарасом окраины, побежали вниз, к центру, улицы. Каждый камень здесь знаком Тарасу. Каждая крыша. Он растроганно глядел на знакомые улицы.
- Все как было! - обрадованно улыбнулся он. - Все как было. Как не может чужеземец душу нашу переменить, так не может он и города наши и обычаи наши переделать на свое. Все как было...
И только этого не было - виселицы. Тарас невольно остановился.
Много виселиц было на его пути, мог бы и привыкнуть. Но к виселице привыкнуть нельзя.
На этой виселице висела девушка. Тоненькая, худенькая, словно подросток. Девичья головка ее беспомощно свесилась на плечо и застыла.
Тарас шагнул ближе, всмотрелся и вдруг закричал так страшно, что камни мостовой должны были б задрожать.
- Настя! - и грохнулся на мостовую без чувств.
...Он очнулся дома в постели, над ним склонилось заплаканное, сморщенное лицо жены.
- Мать! - тихо позвал он. - Что же ты дочку-то? Дочку-то?..
Она припала к его груди и заплакала.
Он провел рукой по ее седым волосам.
- Молчи, мать, молчи! - сказал он чуть слышно. - Насте слез не надо, и разрыдался сам.
Павлик стоял у дверей, опустив голову, - плакать он уже не мог. Это он нашел и привез на тачке Тараса. Он узнал его по страшному крику: "Настя!" Он и сам в первый день кричал так.
А плакать он уже не мог. Два дня простоял он у виселицы, подле Насти. Его никто не гнал, немцам теперь было не до него. Он смотрел в синее лицо Насти, в ее глаза, подернутые тонкой пленкой смерти, казалось ему: Настя с ним разговаривает. Она всегда была молчаливая. Она всегда умела разговаривать молча. "Ты отомстишь за меня, Павлик, правда?" - спрашивала она. "Правда! - шептал он. - Научи, как отомстить за тебя, чтоб ты довольна была!" Она молчала. Только чуть насмешливо кривился ее скорбный рот. Она встретила смерть гордо. Она палачам смеялась в лицо, а Павлику казалось: это она над беспомощностью его смеется. "Только не стихами, Павлик. Стихов не надо!"
- Доченька! Доченька моя! - причитала бабка Евфросинья. - За что ж они тебя, невинную! Не украла, не обидела...
- Молчи, мать, молчи, - тихо шептал Тарас. - Настю не обижай.
- Хоть похоронить бы дали! - плакала Евфросинья. - Поцеловать глазки ее синие... Обмыть...
- Молчи, мать, молчи! Не такие поминки Насте надо.
- За все отомстят, - тихо сказал Павлик. - Только научите как, чтоб она довольна была.