Она вернулась обратно.
— Говорят, тебя не было в городе, — сказала Ванда, присаживаясь рядом, и смахивая со лба капельки пота.
— Я сам не знаю, где я был, — буркнул Ф. — Но я не очень-то верю, что кто-то обсуждает мои перемещения, — сказал он еще.
— Почему ты всегда считаешь, что не представляешь интереса ни для кого? — укоризненно сказала она, горделивая и неприступная. — Ведь это же комплексы!.. Да ведь это же стыдно, наконец.
— Я знаю цену своим костям, своей коже, своему мясу, почкам, сердцу, легким, роговице…
— Но не знаешь цену всему вместе, — возразила она.
— Оптовая цена существенно ниже, — Ф. говорил.
— Ты спросил насчет Театра Пластической Конвульсии. Того театра нет. Наш главный пропал. И с ним вместе пропала двухмесячная выручка. Я его не осуждаю. Это была вообще какая-то странная история. Возможно, с ним что-то произошло. И тогда я взяла все в свои руки. Я сделала ремонт, он еще не закончен… Я подхватила остатки репертуара. Я буду ремонтировать декорации. Мы выпускаем новые спектакли, без этого тоже нельзя. По крайней мере, я не могу стоять на месте. Мы теперь называемся Школа Драматического Содрогания.
— Откуда у тебя деньги на все это? — перебил ее Ф.
— Ты спрашиваешь, откуда у женщины деньги? — усмехнулась Ванда. — Да-да, пусть это тебя не слишком беспокоит: денег у меня немного, но они есть. Моя задача — умело ими распорядиться. И за эти деньги с меня не требуют слишком многого. Так что у меня нет оснований себя осуждать. У тебя их нет тем более.
— Я вовсе никого не собираюсь осуждать, — пробормотал Ф.
— Ты сегодня ел что-нибудь? — внезапно спросила Ванда. — Хочешь сухари? Только не хрусти громко, а то я не смогу думать.
Она протянула ему пакет с сухарями, вытащила один и, глядя на сцену, захрустела сама довольно непринужденно.
Сухари были потрясающими, было много соли и высушенной беконовой стружки. Ф. впился зубами в сухарь, не рассуждая ни о чем. Он истекал слюной, он думал, что это, может, и есть счастье, просто им нужно всегда побольше мерзости для того, чтобы это понять.
— О тебе говорили, что ты связался с какой-то компанией. Еще я слышала, что ты даже убит.
— Сильно преувеличено, — откликнулся Ф.
— Говоря по правде, я этому ни на минуту не поверила, — говорила Ванда, не глядя на него.
— Ты серьезно считаешь меня бессмертным? — сказал он.
— Нет, просто это должно было произойти как-то по-другому.
— Ты права. В этот момент даже солнце пойдет в другую сторону.
— Как тебе наша новенькая? — внезапно спросила Ванда. Она все любила делать внезапно, она всегда хочет быть неожиданной — что поделаешь: ей тоже требуются какие-то подпорки. Если бы она согласилась, чтобы и он, Ф. стал бы одной из ее подпорок!.. Впрочем, это ведь невозможно!.. Это ведь немыслимо!..
— Которая? — уточнил Ф.
— В сиреневом полосатом трико.
Ф. напрягся; от него ждали не простого ответа. Ответь он просто — и тут же будет развенчан, тут же станет презираем; в сущности, от него и ожидали обманутых ожиданий.
— Ну что ж, она старательная… — тянул Ф. — Я имею в виду, что она старается не отставать от других…
— И что? — настаивала Ванда.
— В ней есть какая-то… не то, что бы тайна, но двойственность.
— То есть?..
— Она старается держать себя очень просто, она сознательно опрощается… Но у нее, возможно, есть какая-то другая жизнь, в которой она главенствует… нет, просто занимает место… может быть, какая-то серьезная связь… настолько серьезная, что она способна эту сторону своей жизни истребить, стереть в порошок. Возможно, вместе с вами со всеми. Возможно, она разрушительница. Как и ты, — добавил еще Ф. — Ну? Я прав?
Ванда старательно смотрела на сцену.
— Как ее зовут? — спросил еще Ф. Кто не рискует, тот не выигрывает, мог бы сказать себе Ф., если бы не знал прекрасно, что категории выигрыша или проигрыша ничего не значат, да и означать не могут. Он мог бы вообще сказать все, о чем бы ни спросили его или только спросить могли, он знал и вообще все, но слово временами заставляло его содрогнуться, а знание сводило душу его в тошнотворных спазмах, неотвратимых и изнурительных.
— Лиза, — ответила Ванда.
Музыка снова закончилась.
— Ребята! — захлопала в ладоши Ванда. — Еще раз пройдем всю сцену и двигаемся дальше!..
На сцене вновь все пришло в движение, и Ф. вдруг увидел некий смысл в происходящем, ему почудились характеры танцующих, ему показалось, что он присутствует при каком-то споре, наблюдает какое-то соперничество, ожесточенное, безнадежное. Он увидел, что на сцене не каждый за себя, но каждый — член одной из нескольких групп, каковым важно отстоять свое, каковым жизненно необходимо доказать свою правоту, возможно, не слишком очевидную.
— Как это будет называться? — спросил Ф.
— «Обручение в монастыре».
— По-моему, я уже где-то встречал это название, — пробормотал Ф.
— У Прокофьева есть такая опера, — с досадой возразила Ванда. — Но у нас все совершенно другое.
— Естественно, — Ф. говорил. Говорил, не вполне сознавая себя. Будто в прореху неизбывную свалились его давние детство и юность, даже в памяти ныне их нет. Быть может, он только очень устал, подумал он. Вся жизнь моя — изнурение, вся жизнь моя — усталость, сказал себе Ф.
— Просто названия совпадают.
— Понятно, — согласился покладистый Ф. Он хотел быть покладистым, он хотел быть лояльным, но что у него выходило в действительности — этого не знал он и сам. Этого не знал Ф.
— Я ведь, кажется, просила тебя грызть потише, — вспыхнула вдруг Ванда. Она выхватила пакет с сухарями из руки Ф., скомкала и бросила его обратно Ф. — На! Потом съешь! Извини, но так ты мне мешаешь.
Ф. посмотрел с сожалением на сухари, но спорить не стал и лишь спрятал пакет в карман.
— Хорошо, — буркнул он с усмешкою мгновенного и точного хладнокровия. — Ничего нет такого, чего бы я не сделал для тебя.
— Послушай, — сказала она, едва ли не в первый раз поворачивая голову к Ф. — Что ты, собственно, здесь делаешь?
— Во-первых, я очень хотел увидеть тебя. Во-вторых, я Ротанова ищу, — поспешно Ф. говорил.
— Не говори мне про этого мерзавца, — скривился рот Ванды.
— Что поделаешь, если он мне действительно нужен.
— Не вешай на меня свои проблемы.
— У меня и в мыслях этого нет, — Ф. говорил.
— Если хочешь, можешь спросить о нем у Феликса. Он знает. Он знает все. Даже то, чего нет и быть не может.
Ф. кивнул. В сущности, всего лишь подтверждалась его догадка, и не более того, но он и тем был доволен. Был доволен Ф.
— А кого еще из наших ты видишь? — спросил еще он.
— Я не знаю, кого ты называешь «нашими», — сказала, как отрезала, Ванда.
— Это, действительно, вопрос, — Ф. говорил. Без видимого размышления всякого Ф. говорил. Смысл еще мог иногда появляться в слове его, если б не возникал он всякий раз, на полдороге обезглавленный сарказмом.
— Ты бы сначала обдумал свой вопрос, а потом уже задавал его, — со скрытым торжеством говорила она. Ванда снова поднялась стремительно и помчалась к сцене, и, когда проходила мимо Ф., обдала его теплом своего потрясающего тела. Ф. поежился, оставшись один. Он будто остался вообще один на пустой и холодной земле, без всякой надежды возвращения в лоно привычного и сокровенного.
— Ребята, — тихо сказала она, когда артисты обступили ее, Ф., на своем месте сидя, голову вытягивал, будто гусь, силясь услышать слова Ванды, но услышать не мог. — Я вам сейчас скажу что-то, постарайтесь понять, я больше этого говорить не стану… У каждого из нас было в жизни унижение… знаете, такое, что жить невозможно, что дышать не хочется… У женщины, может быть, когда ее насилуют. У мужчин… унижения бывают и того страшнее. Мне нужно, чтобы каждый из вас сейчас вспомнил такое унижение… ну, то, которое у него было. У каждого оно было. Мне нужно, чтобы вы заново его прожили, чтобы те ощущения снова захватили вас. Мне нужно, чтобы вы снова жили своим унижением, пусть несколько мгновений… И еще мне нужно… чтобы вы простили своим обидчикам. Мне нужно, чтобы вы поняли, какой жест должен сопровождать этот ваш акт прощения. И тогда, может быть, возникнет то самое драматическое содрогание, которое мы ищем… Извините меня за то, что я говорю вам об этом… А потом останется лишь вспомнить свои ощущения; но уж память-то у каждого из нас есть. В идеале наш театр мог бы оказаться надхристианским. Жест выше идеи, выше веры, выше слова, выше всего… И неважно, что было раньше — курица или яйцо, — Ванда повернулась на месте и, больше ни слова сказав, в зал пошла со своею неподвижной, будто у оловянного солдатика, спиной.