Выбрать главу

Кроме всех вышеуказанных сортов мокроты, лядины изобилуют многочисленными ручьями, которые летом хотя и пересыхают до того, что через них перейдет курица, если только не погибнет в густой траве, которою ручьи эти зарастают в изобилии, но все-таки по обоим берегам окаймлены непересыхаемой топью. Даже места, на которых косят траву, места сравнительно высокие — и там в траве постоянно блестит на солнце мокрота, вода; почва и тут гнется под ногою, как бы сухо лето ни было, и всегда, каждый год, благодаря этому обилию отовсюду просачивающейся воды, там, на этих сравнительно сухих местах, гниет масса сена. Словом, где бы нога человеческая ни ступила там, везде она тонет либо в гнилой кочке, либо в желтой и неароматической болотной трясине, либо вязнет в пышном, как губка напитанном водою, мхе. Каждый шаг, даже в самые сухие года, сопровождается чавканьем сапога на разные тоны, далеко отдающиеся в мертво-безмолвном лесу.

Вот это-то обилие всевозможных звуков, сопровождающих решительно каждый шаг человеческий по лядине — то глухим треском сухого пня, то звонкими переломами сухих сучьев, то хляском болотной воды, и шумом жидкой грязи, и неумолкаемым чавканьем сапога, грубо щелкающего на мокринках и глухо хлопающего на мхах, — это-то обилие звуков, весьма исправно передаваемых лесом в отдаленнейшие углы территории, и дает возможность обитающей лядину птице и зверю заблаговременно убраться подобру-поздорову от господ столичных охотников и их превосходнейшей доброты английских ружей. И зверь и птица за две и более версты слышат приближение столичного лакомки, и всегда имеют время — Михайло Иванович уйти в свою любезную гарь, а заяц, тетерев, рябчик тут же, поблизости господ охотников, забраться в прутняк и спокойно слушать разговоры о том, что хорошо бы попробовать новое ружье на какой-нибудь толстомясой тетерьке. Зимой, когда лядина замерзла и покрылась пушистым снегом, количество предостерегающих зверя звуков значительно убавляется; но зато всякий звук, даже шелест, простой разговор, шарканье спичек о спичечницу — значительно выигрывают в силе, благодаря удивительной тишине, царящей в лядине, удивительной неподвижности воздуха. Обилие прутняка умеряет самые бурные порывы ветра, рассекая волны ветра на миллионы ровно гудящих струй; а в тихие зимние дни, в особенности вечера, когда над лесом видна темная полоса тепла ("лес надышал") — тишина здесь стоит заколдованная: за три версты слышен на деревне говор, и можно различить — бранятся ли, поют ли песни, или разговаривают; слышен лай собак, и деревенский житель, находящийся в лесу, узнает, чья именно лает собака. И опять хорошо зверю и птице.

— Так ты говоришь, — спрашивает столичный охотник местного проводника: — есть зайцы-то?..

— Зайцо в-то? зайцо в здесь — страсть!

Вот от этих-то разговоров и зайцы разбегаются заблаговременно.

Вообще "пропасть" из глаз, из-под ног и т. д., благодаря предостерегающим звукам, густоте и обилию прутняка, зверю в лядине нет ничего легче; но и человеку, говоря без всякого каламбура, ничего нет легче "пропасть" здесь, если бы только существование его зависело исключительно от ее природных богатств и свойств. Что здесь делать ему? Подо мхом, на самых сухих местах лежит тоненькая, в два вершка, прослойка земли, с грехом пополам удобной для посева; но толстый, непроницаемый слой глины, лежащий под этой прослойкой, делает занятия хлебопашеством весьма рискованными. В дождливое время хлеб вымокает от обилия влаги, в сухое — от непроницаемости слоя глины, которая задерживает влагу около корня хлеба и спаривает его. Сена здесь много, но массу его спаривают дожди и вечная, непересыхающая сырость. Вывозить его большую часть года нельзя — нет проезду. Кормить им скот тоже не всегда удобно по причине той же болотной сырой почвы. Овцы, например, от этой сырости болеют здесь какою-то странною болезнью: у них отрастают ногти длиной (как рассказывают) более полутора вершка, так что больная овца начинает ползать на коленках, не имея возможности ходить. Дрова, рубимые беспрекословно в господских, казенных и крестьянских дачах едва ли не всеми желающими, так называемое в настоящее время третье сословие (имеем, благодарение богу!) скупает охотно по рублю за сажень и, представив в Петербург, продает по пяти. Дрова — это самое легкое и выгодное, что доставляет человеку лядина. Правда, кроме сена и дров, лядина доставляет еще корье, то есть кору ивняка, употребляющуюся на дубление кож; но с какими страшными не только трудами, а прямо физическими страданиями достается этот продукт, равно как и добыча сена, — невозможно себе представить, не наблюдая этого дела лично.

С первых теплых апрельских дней обыватель, знакомый с лядиной, начинает замечать в ясные солнечные вечера на темном фоне леса какие-то движущиеся в воздухе кучки сероватых существ. Это — комары. В первое время поведение этих тварей весьма деликатно относительно человека и скота. Комар еще слаб: прилетит, сядет на руку или на щеку, воткнет свой нос в кожу, но проткнуть ее у него еще нет силы, он еще не справился. Но теплые дни становятся все чаще и чаще, и маленькая тварь размножается с необычайной быстротой; она уж запела, робко и слабо сначала, но с каждым днем это пение становится все звучнее и назойливей. С каждым днем серенькая тварь нарождается миллионами, начинает покалывать, пощипывать; человек начинает похлопывать себя то по руке, то по щеке. Еще день — комариное племя уже трубит, а человек начинает отмахиваться обеими руками; затем — глядишь — ни дышать, ни работать, ни смотреть на свет от этой до невозможности плодущей твари невозможно. Рабочим человеком овладевает ожесточение; он начинает ругаться нехорошими словами, бьет себя нещадно и беснуется… То же самое бывает и со скотиной: сначала она просто похлопывает себя хвостом по спине и по бокам, потом начинает бросаться из стороны в сторону, чуметь, реветь… Иногда заяц выскакивает из прутняка в каком-то безумном состоянии: уши у него разъедены и разодраны в кровь, и, выскочив на полянку, он ровно ничего не может сообразить. Вот минута, когда его подлинно можно взять руками, если бы человек сам не находился в том же, как и заяц, положении. Не спасают ни дым костров по ночам, ни чад зажигаемых нарочно для этого пней, ничто, до тех пор покуда кожа человека не загрубеет и не заструпеет до степени непроницаемости. Но едва человек приспособился к борьбе с комаром, как на смену его является слепень и за ним овод. Начинается новая война и прямо с кровопролитием. А затем появляются какие-то мошки, которые, по примеру своих предшественников, успевают вновь еще раз доказать здешнему обывателю, что "житья" для него в здешних местах, точно, "нету" никакого. Еще зимой картина молчаливого, точно глубоко спящего леса имеет нечто характерное и даже сильное по впечатлению, но летом просто-напросто — нет житья. В сухую погоду жрет тебя комар, слепень, мошкара, а в мокрую — боже мой, что за тоска здесь! — из-под мхов "булькают" какие-то пузыри грязи; какие-то птицы прилетят и начнут терзать вас унылейшими звуками: одна как будто уныло лает; другая, мрачно запустив свой нос в грязь, издает отрывистые, грубые и редкие, как погребальный звон, звуки; третья вопит жалобным голосом, похожим на голос плачущего ребенка… вопит без умолку, точно умоляет о спасении, точно кричит: "погибаю, погибаю, спасите… спасите". Нет, нехороши здешние места!

II. ЧУДАК-БАРИН

1

Вспомнив, что с этих неприветливых мест "пошла русская земля", невольно приходишь к убеждению, что древнейшему нашему прародителю-новгородцу, начинателю жизни на русской земле, действительно должна была прийти в голову мысль о необходимости призвания варягов, то есть начальства, которое своими мероприятиями давало бы какое-нибудь оправдание местному обывателю на существование в такой трущобе, как лядина. В самом деле, представим себе древнейшего нашего прародителя-новгородца, ведущего беспрерывную и бесплодную борьбу с трясиной, "откуда есть пошла русская земля". Не приходили ли ему в голову примерно такие размышления: "спрашивается, зачем, на каком основании и вообще почему я обязан торчать в этой трущобе, воевать с комарами и вообще более или менее пропадать в болоте, в прутняке, в гари? Из-за чего? Положим, что вот у соседей, у немцев, та же самая трясина и прутняк… Но я понимаю, что там совсем другое дело: там земля завоеванная; пришли чужие люди, забрали в руки все, обложили каждый лоскут данью. Это все понятно. Там, я понимаю, человек притиснут к стене. Плати или убирайся вон! Не на воздухе же жить с семейством… Разумеется, будешь жить в трясине… Но здесь?! (Новгородец восклицает почти в ужасе.) Зачем, из-за чего здесь?.. Нет здесь ни завоевателей, никто тебя по шее не гонит, никто тебя данью не опутывает; из-за чего ж все это мучение? Я понимал бы это безобразие, если бы меня, как немца, притиснул к этому прутняку какой-нибудь бесстыжий завоеватель. Разумеется, тогда бы жил, должен был жить, потому ничего не поделаешь… Но ничего этого нет, и… я не понимаю!" Вот именно какое недоумевающее о самом себе существование и было причиною того, что в образованном ляднинском обществе того времени стала бродить мысль о необходимости введения в нашей стороне порядков, хотя в приблизительной только степени, по западноевропейскому образцу. Если нет заправских завоевателей, которые бы приструнили нашего брата, "новгородского начинателя", на немецкий манер, то, очевидно, необходимо самим позаботиться об этом, самим установить нечто вроде завоевания. Нельзя сказать, чтобы расчет был плох; напротив, в нем видна значительная доля чисто русской сметливости, глазомера и вообще недюжинного ума. В Европе сначала — завоевание, потом — дань; у нас — прямо дань, а на завоевании прародители наши очевидно остались в чистом барыше. С тех пор до настоящего времени обитателю лядин есть чем отговориться, когда к нему пристанут с вопросом, зачем он торчит в этой трясине и из-за чего бьется?