За долгие годы скитаний по разоренным Гражданской войной и голодом селениям и притеснений от помешавшихся от вседозволенности людей монахиня научилась хорошо скрывать свои эмоции. Вот и сейчас Ефросинья, словно ничего и не случилось, внимательно вглядывалась в лицо той, что уже с десяток лет помогала ей вести монашеский образ жизни в этом забытом Богом селе.
– Слышала, матушка Фрося, как есть слышала. Вот как тебя сейчас слышу, так и голосок этот ангельский слышала, – старушка вновь зашмыгала носом. – Тоненький такой, светлый… Я как услыхала, даже расплакалась… – зажатым в руке платочком она осторожно протерла оклад иконы. – А голосок все говорил и говорил… Только слаба я на одно ухо-то. Плохо слышу.
Старушка аккуратно поставила икону на деревянную лавку и вдруг неожиданно опустилась на колени.
– Вот тебе крест, матушка, слышала. Истинно все, что говорю, – она вновь размашисто перекрестилась. – Только, прости господи, не все я разобрала, что голос-то говорил, – продолжала она рассказывать жалостливым тоном. – Про страшные времена слышала я. Будто ворог страшный кровушкой народной зальет всю нашу землицу… и потом встанет весь народ как один…
Хозяйка продолжала сидеть не шелохнувшись. С ровной прямой спиной и неподвижным лицом, она напоминала каменную статую неведомого божества, перед которым склонился один из его адептов.
– А в конце голосок даже запел… Матушка Фрося, словно молитву какую запел, – дрожащим голосом продолжала рассказывать старушка. – Вставай страна огромная… вставай на смертный бой, – она попыталась напеть, но голос ее то и дело прерывался кашлем. – С какой-то черной ордой, матушка, призывал биться…
г. Вязьма
Колхозный рынок вблизи железнодорожного вокзала
Пронзительный паровозный гудок разнесся над толпой. С шипением, выпуская клубы белого пара, прибывал московский поезд.
С рынка, придерживая чемоданы, авоськи, а то и обыкновенные холщовые мешки, уже бежали будущие пассажиры – те счастливцы, у кого были заветные билеты. От них не отставали и те бедняки, кому достать билет так и не удалось, и они надеялись на милость и добрую волю проводника.
Сам же рынок, казалось, и не заметил их потери, потому что на смену им уже бежали другие. И эти, так же как и первые, сразу же бросались к неровно стоявшим прилавкам с товаром, к просто сидевшим на земле продавцам. Они деловито копались в мелкой картошке, пожухлой зелени. То и дело трясли доставаемой из кошельков мелочью, яростно торгуясь за каждый металлический медяк.
– Да она же вся проросшая! Еще и подгнившая, поди… – мяла в руках картошку интеллигентного вида женщина в видавшем виды платье. – Надо бы сбросить за такое, а?
– Где гнилая? Ты что, милая? – цыкал через дыру в зубах плюгавенький мужичок. – Картошечка первый сорт!
Чуть в стороне от них почти с таким же успехом торговались старые, уже не раз латанные сапоги, на которые нацелился пузатенький покупатель в большой кепке.
– Гляди, дядя, якая подошва! Гляди, гляди! – пузачу чуть не в зубы тыкали одним из сапог. – Як у слоняки. Знаешь, поди, таку животину, что в Африке обитает… Да этим торбозам сносу нет, – нахваливала их красномордая бабища, продолжая трясти сапогами. – Их еще внуки твои носить будут и меня вспоминать. Бери, не сумлевайся!
Отворачиваясь от этой парочки, мы вновь погружаемся в бурное многоголосье рынка, которое, словно библейское чудовище, говорит множеством голосов…
– Грибочки, соленые грибочки! Миленькие мои, кому нужны грибочки?! Сама солила! – выкрикивал задорный голос молодухи. – Ядреные, хрустящие…
– Да куда ты грабельки свои тянешь, мил человек? – кто-то чуть не шипел низким голосом. – Не видишь, что ли, товар-то знатный!
– За колечко, говоришь… Ну-ка, покажь, – из-за пазухи вылезла рука с небольшим свернутым платочком, внутри которого блеснуло тоненькое колечко с красным камушком. – А говоришь, ничаво нет… Муженек, чай, еще купит.
Но вдруг среди всего этого множества самых обычных голосов, спорящих и договаривающихся о вещах и еде, тебе слышится что-то странное и непонятное. Ты делаешь шаг в сторону, выходя из толкающего людского потока, и оказываешься в нескольких шагах от двух бабушек, плотно закутанных в темные, почти черные платки. В этих сухоньких бабульках в потрепанной одежонке не было ничего необычного, в отличие от их разговора.
– Твоя правда, Марфа, твоя правда, – качала головой одна, что постарше. – Совсем худые времена, совсем, – повторяла она по нескольку раз один и те же слова, словно забывала их. – Истинный крест, неспроста все это…