О проказах в компьенском лесу — никогда ни слова.
Такое поведение становится понятным, когда видишь снимок, сделанный в Робинсоне бродячим фотографом, когда перед его объективом собрались все участники кавалькады. Какая неудовлетворенность в глубине таких красивых в то время глаз Габриэль! На тонком лице, затененном огромной шляпой, — следы непостижимой горечи. Сдержанность очевидна, ироничность тоже. Улыбка, на улыбку не похожая, гневный рот, беспокойная грация озадачивают, словно маскарадный костюм. Только со всей очевидностью бросается в глаза стремление этой гордой амазонки к свободе.
И угадывается главное… Неподражаемая лихость маленького галстука-бабочки делает ее владелицу чудом своеобразия. По сравнению с окружающими ее хорошенькими девушками кажется, что она принадлежит к иной человеческой породе.
Мы видим, что техника одежды, которая через пятнадцать лет будет отличать Шанель, уже определяет особенности надетого ею в тот день костюма. Автором его, без сомнения, был скромный портной из Круа-Сент-Уэна.
Строгий жакет с узкими бортами; отложной воротник, контрастирующий своей почти мужской строгостью с кружевной пеной прелестных расшитых воротников а-ля Генрих II, которые стягивают шею и в которых остальные участницы этой кавалькады похожи на призрачные экспонаты из Музея костюма; шляпа отменного черного цвета, чей покрой уже подчиняется законам иной перспективы и делает анахроничным обилие вуалеток, органди и лент, которыми увенчаны головные уборы девиц Форшмер и Орланди, — так начинает возникать тот стиль, который, нарушив обычаи, отличит Габриэль Шанель от других женщин и вскоре сделает ее знаменитой.
Понедельник в Сен-Клу, вторник в Энгиене, среда в Трамбле, четверг в Отейе, пятница в Мезон-Лаффите, суббота в Венсенне, воскресенье в Лонгшане — жить с Этьенном значило ездить с ипподрома на ипподром.
Так прошли три года, когда радости и заботы, доставляемые скачками, должны были заменить все остальное. Без жемчугов и кружев, всегда одетая как молодая девушка, в строгом костюме и канотье, ибо в своем навязчивом желании ни в коем случае не походить на кокотку она несколько перебарщивала в благопристойности. Свободное время она проводила с друзьями Этьенна: уткнув нос в посвященную бегам газету, они позволяли ей поддразнивать себя и одалживать у них одежду (у Габриэль была мания одалживать галстуки и пальто). По вечерам, после хорошего обеда, неизменные сюрпризы — ждать в темном коридоре возгласов возмущенных гостей и яростных криков дам, обнаруживших, что их шлепанцы прибиты к полу: «О, мои тапочки! Мои тапочки!», драться подушками и мазать друг другу физиономии мылом для бритья под безмятежным взглядом другой Габриэль, доброй аббатисы, со стены взиравшей на происходящее, — короче говоря, забавы школьников, в хоре голосов которых раздавался и голос Коко. Жизнь шла своим чередом: по пять-шесть раз в год поездки на скачки в провинцию и быстрое возвращение к лесным запахам Руайо, где Габриэль с любопытством принимала новых гостей.
Несколько знаменитостей, словно во сне, встретились провинциалке, которой она по-прежнему была. Среди них Эмильенна д’Алансон в сопровождении своего последнего поклонника Алека Картера, идола толпы.
В 1907 году Эмильенна несколько вышла из моды. Время ее литературы миновало, и о «Храме любви», стихотворном сборнике, автором которого она себя называла, больше не говорили. Закончилась и славная пора, когда восемь членов Жокей-клуба организовали общество, чтобы одарить ее рентами, лошадьми, картинами и тем самым завоевать право каждому по очереди приходить к ней «на чай».
Но Эмильенна по-прежнему представляла собой фигуру примечательную.
На нее показывали пальцем как на главную диковину Парижа кутил и гуляк, и имя ее было известно не только прожигателям жизни от Бухареста до Лондона, но и трудовому люду Мезьера — Шарлевиля.
Маленький вздернутый носик, полные щеки, широкие бедра и красивые ляжки — в Эмильенне было нечто мощное и настоящее, и военные прославляли между собой ее достоинства, дабы заглушить охватывавшую их порой меланхолию.
Хорошая отметка на вступительном конкурсе в театральное училище, маленькие рольки то здесь то там, номер укротительницы белых кроликов на арене Летнего цирка — начало карьеры Эмильенны в пятнадцать лет совпало с возмущением парижан, ужасавшихся тем, что их столица изуродована глубокими траншеями. Об Эмильенне заговорили примерно в то же время, что и о метро. Но теперь с этим было покончено, и, когда она впервые приехала в Руайо, речь уже шла не о том, чтобы покорять молодых герцогов и престарелых монархов, а о том, чтобы позабавиться. Эмильенне было тридцать три года. Она нажила состояние, и впредь жизнь ее была посвящена откровенным развлечениям, чему она предавалась с крайней непринужденностью и задором, составлявшими главное ее очарование.